Но, слава тебе, господи, никто не обзарился, не учинил коварства — уцелел первый огурец, выстоял! Бабушка сорвала его и принесла в руках осторожно, будто цыпушку, и всем ребятишкам отрезала по пластику, «нюхнуть» и разговеться, и взрослому трудовому люду для запаха в окрошку огурца покрошила.
Окрошка с огурцом! Знаете ли вы, люди добрые, что такое окрошка с первым огурцом?! Нет, не стану, не буду об этом! Не поймут-с! Фыркнут еще: «Эка невидаль — огурец! Пойду на рынок и куплю во какую огу-речину — до-о-олгую!..»
Огуречная гряда всегда ближе к воротам располагалась, чуть в стороне от остальных гряд, и почему-то поперек всего порядка. Стройными рядами лежали гряды до середины огорода. На одной из них, самой доступной, чтоб ногами попусту другую овощь не мяли, пышно зеленело лакомство ребячье — морковка! Две-три гряды острились стрелами лука и следом, мирно опустив серые угольчатые стебли, вкрадчиво шелестел лютый фрукт — чеснок! Подальше от тенистых мест, чтобы солнце кругло ходило, к лучинкам привязаны тощие-претощие дудочки помидоров с квелыми, аптеч-но пахнущими листьями. Стоят они, смиренные, растерянные после прелой избяной полутеми, где росли в ящиках и горшках, раздумывая теперь, что им делать: сопротивляться или чахоточно доходить в этой простудной стороне? Но вокруг так все прет из земли, так тянется к солнцу, что и они пробно засветят одну-другую бледную звездочку цветка. Вкусив радости цветения, помидорные дудочки и бородавочки из себя вымучат, а потом, под шумок да под огородный шепоток, обвесятся щекастыми кругляками плодов и ну дуреть, ну расти — аж пасынковать их приходится, убирать лишние побеги и подпирать кусты палками, иначе рухнут от тяжести.
Клубится репа издырявленным листом — все на нее тля какая-то нападает; багровеет, кровью полнится свекла; тужится закрутиться в тугой ком капуста. «Не будь голенаста, будь пузаста!» — наказывала бабка капусте, высаживая хрупкую рассаду непременно в четверг, чтобы черви не съели. Широко развесила скрипучие упругие листья брюква, уже колобочком из земли начиная выпирать. Обочь гряд светят накипью цветов бобы, и сбоку же гряд, не обижаясь на пренебрежительное к себе отношение, крупно, нагло и совершенно беззаботно растут дородные редьки. Шеломенчихой обзывают эти редьки, Шеломенчихой — вырви глаз! Миром оттерли беспутную бабу — Шеломенчиху на край села, за лог. А она и там, в мазаной землянухе, без горя живет, торгуя самогонкой и каждый год выполняя бабье назначение. «У тебя ведь и зубов-то уж нету, срамов-ка! А ты все брюхатеешь!» — клянут ее бабы. А она в ответ: «Не-э-э, ешли в роте пошариться, корешок еще знайдется!..»
За баней, возле черемухи, есть узенькая гряда, засеянная всякой всячиной. Это бабкин каприз — все оставшееся семя она вольным взмахом раскидывала по «бросовой» грядке со словами: «Для просящих и ворующих!» Ах, какая расчудесная та вольная грядка иными летами получалась!
У леса, спустившегося с гор и любопытно заглядывающего через заднее прясло, темнеет и кудрявится плетями труженица картошка. Она тоже цвела, хорошо цвела, сиренево и бело, а в бутонах цветков, похожих на гераньки, светились рыженькие пестики, и огород был в пене цветов целые две недели. Но никто почему-то не заметил, как красиво цвела картошка. Люди ждут — не чем она подивит, а чего уродит. Так уж в жизни заведено: от главного труженика не праздничного наряда требуют, а дел и добра. Его не славословят, не возносят, но когда обрушивается беда — на него уповают, ему молятся и спасения ждут только от него.
Ах, картошка, картошка!
Ну разве можно пройти мимо, не остановиться, не повспоминать? Моему мальчику не довелось подолгу голодать, умирать от истощения в Ленинграде. Но об огородах, размещенных на улицах, в парках, возле трамвайных линий и даже на балконах, он слышал и читал. Да и в своих краях повидал огороды военной поры, вскопанные наспех, часто неумелыми, к земляной работе неспособными руками. Не одни ленинградцы летом сорок второго года, молитвенно кланяясь кусту картошки, дышали остатним теплом на каждый восходящий из земли стебелек.
Первой военной весной мой мальчик, ставший подростком, учился в городе и вечерами вместе с фэзэошной ордой бродил с сеткой по студеной речке, выбрасывая на берег склизких усачей, пескаришек, случалось, и хариус либо ленок попадался. Рыбаки делали свое дело, грабители — свое. Они лазили по вскрытым лопатами косогорам и из лунок выковыривали картошку в уху, чаще всего половинки картофелин, а то и четвертушки. Летом, когда всюду, даже в дачном сосновом бору меж дерев, взошла картошка, приконченно рыдали и рвали на себе волосы поседевшие от войны эвакуированные женщины, не обнаружив на своих участках всходов. Многие из них на семенной картофель променяли последние манатки, даже детские обутчонки и платьица…
И не становилась ведь поперек горла та, обмытая слезами, картошка!