Но та, которая исцелила его в детстве, осталась в нем таким ярким озарением, что и до сих пор стоит перед ним в синем платьишке возле рассыпающейся льдины, с дикими ирисами в руке. В небытие канули пьяный мужик в бордовой рубахе; парень, завывающий от холода и рвачества; корова, от любопытства и жвачки пустившая слюну до земли; пастух в грязных бахилах; навозные кучи за логом. Взбулгаченный мутный лог высветлился, и берега его обметало ярким калужником; воробьи в радужных зимородков обратились и расселись по желтым ивам. Девочка оказалась уже не корзубой, шепелявящей шкилетиной, а стройной, нарядной, голубоглазой, в новом платьице, с шелковой лентой в пушистых волосах, и боярка душистая над ней мохнато цвела!
Конечно, так рано не цветут еще боярки в родной стороне, и глаза у девочки были не голубые, а диковато-шалые, навыкат — глаза ребенка, еще в люльке, может даже в недре матери, напуганного дикарем родителем, и совсем не стройная она была, а тощая, и ленточка линялая, и платье старенькое, но что не плакала девочка, а смеялась, и цветы у нее в руке были синие в белом крапе, и льдины звенели колокольцами, и солнце сияло над головой, и небо было голубое-голубое, и девочка явилась как из красивой сказки, — это было, было, — это он помнил точно.
Померк свет на тропе — унесли соседи лампу из горницы в куть, чаевничать будут, долго, с чувством, штук пяток самоварчиков опорожнят, прежде чем сморятся.
Мальчик распрямился. Хрустнуло в коленях, иголки посыпались под штанами по ногам, плавающую по лицу улыбку свергло зевотой. Над мальчиком пролетел, вертухнулся и упал тенью за межу козодой, гнавшийся за жуком. За городьбой, в лугах, гулко билось коровье ботало, и в тон ему размеренно и заупокойно звучала ночная птица в горах, которую мальчику видеть не довелось, но все равно он обмирал от ее голоса, и она снилась ему не раз в виде огромного коршуна, только с чертячьей головой и коровьими рогами.
Над огородом, будто над озером, воронкой кружило чистые пары. Выше меж, выше белеющих в темноте подсолнухов, выше горохового острова катилась из распадка прохлада. По логу она спускалась к реке, устраивалась над ярами, издырявленными береговушками. Но меж гряд, в политой на ночь овощи, устоялось скопившееся за день парное животворящее тепло, и лишь на самом утре, когда перестанет качать било ночная птица в горах и угомонится грустная мухоловка, студеные токи из лога просочатся в огород, сквозь густые межи, — и все на грядах покроется ртутными шариками росы и замрет в ожидании солнца.
Мальчик не слышал, и никто никогда не слышал и не видел, как идет в рост всякое растение. «И не надо этого видеть», — заключает мальчик. Ведь он же не заметил сам себя, как рос, поднимался, значит, природой назначено не видеть ему этого, значит, есть какое-то таинство в сотворении жизни, в росте ее и в движении к зрелости.
Мальчик умом, даже не умом, а природой данным наитием постигает замкнутый, бесконечный круг жизни, и хотя ничего еще понять не может и объяснить не умеет, все же чувствует, что все живое на земле рождается не зря и достойно оно всяческого почитания. Даже махонькие мушки с чуть заметными искорками крылышек на вытянутом сереньком тельце занимают свое место на земле и свою тайность имеют.
Когда тетки, сердитые оттого, что навязали им малого, торопили его, дергая за руку, он заметил клубящихся над грядами мушек. Распадок пропускал закатный свет в огород, и в этом остатнем проблеске солнца столбцом бились серенькие мушки. Мальчик утянул голову, боясь, что они облепят его, искусают, но мушки лишь колыхнулись в сторону и снова влились в полосу света, засверкали в нем искорками.
Не было им дела ни до кого.
Захваченные благоговейным танцем любви, который казался мальчику бестолковой толчеей, мушки, изнемогающие от короткой, губительной страсти, правили свой праздник, переживали природой подаренное им любовное мгновение! Проблеск света. Танец на угасающем солнечном луче. Час жизни, до конца истраченной на любовь; маковым зерном уроненная в траву личинка — вот и все.
Но они познали свое счастье! И другого им не надо. При ярком свете, на жарком солнце они б ослепли и сгорели. Их крохотные сердца не выдержали бы большого счастья и разорвались в крохотных телах…
Сероватая темь стоит в распадке. По отдельности выступает из-под гор каждая жердь, вылуженно блестя от сырости. На полянку легла четкая тень городьбы и вершин дерев, стоящих по горам. Мерно шумит, даже не шумит, а глубоко, слышно дышит стиснутая горами река, и от нее идет переменчивый, зеркально отраженный свет к небу, на котором мерцают бледные, на помидорный цвет смахивающие, незрелые еще летние звездочки.