Наконец-то! Навстречу мне — парочка. Он — совсем юный, долговязый. Она — с зонтиком, пышнотелая, отнюдь не первой молодости. Я было ринулся к ним, но, услышав слова женщины:
— Да, да, кажется, я припоминаю: вы когда-то и в самом деле были влюблены в меня, — посчитал за лучшее исчезнуть в ближайшем боковом проулке.
Снова побрел по безлюдным, не узнаваемым мною улицам. И снова увидел парочку. На этот раз оба были молоды. И сильно взволнованы. Они прошли мимо, даже не взглянув на меня.
Я только услышал:
— Коля, это не может, не может быть правдой!
— Это правда, Аня. Он умер. На ступенях вокзала.
Затем я снова увидел вывеску с сапогом и надписью: «Сапожникъ Б. Неволинъ». И снова пожал плечами.
Как я сумел выбраться из заколдованного круга? — не могу сказать. Кажется, в конце концов вышел на улицу, название которой ни разу не менялось — с самого начала Царского Села до наших дней. Кажется, называлась улица Огородной…
Домой, в Петербург, я вернулся едва ли не в полночь.
Сестра встретила меня в дверях:
— Час назад умер отец.
Лев Толстой и мы
Один мой знакомый писатель, едва наступает осень, становится беспокойным: ждет известия о присуждении Нобелевских премий. И каждый год утешает себя тем, что вновь оказался в одной компании с автором «Войны и мира».
Но надо сказать, что сам Толстой, вопреки расхожему мнению, получить Нобелевскую премию очень даже хотел. Осенью 1910 года, не выдержав царившего в Ясной Поляне безмолвия, он пошел на ближайшую железнодорожную станцию — там были почта, телефон и телеграф. Толстой сел на лавку и стал ждать, ждать, ждать, — но никакого сообщения из Стокгольма не приходило. Отчаявшись, граф лег на диван начальника станции и от огорчения умер.
Злую шутку с великим писателем сыграл календарь. В невыносимом нетерпении Толстой совершенно запутался с двухнедельной разницей между российским и европейским временем.
А в Стокгольме, узнав о смерти яснополянского старца, облегченно вздохнули: теперь уже никогда не придется рассматривать и обсуждать его кандидатуру.
Сонет о смерти
Есть такие девушки (женщины?) — вы разве не знали таких? — что позволяют целовать себя, раздевать себя позволяют, — даже хотят, жаждут этого! — но как доходит до главного: не тут-то было!.. Как мучительно это — особенно в молодые годы! Как…
Но впрочем, я не о женщинах хочу написать рассказ. Да пожалуй, и не о мужчинах тоже. О ком же, о чем же?
О чем? Мне и самому интересно знать.
Ну, начну. А что получится — увидим все вместе.
Молодой (37-летний) поэт по имени… Но впрочем, важно ли знать, как его зовут?
Для него самого сейчас важно иное…
Что же, начну снова.
Поэт хандрил. Уже три дня. Не мог придумать ни строчки. Сроду, как себя помнил, такого с ним не бывало. «Тоска, печаль, меланхолия, скука, хандра, сплин, черт-те что!.. На свалку пора!..» Он и подтрунивал над собой, и успокаивал себя, и злился на себя — никакого толку. Не уходила тоска, не приходило вдохновение.
«Поэзия — место, где слова впервые встречаются друг с другом». Ну, рифмач, напряги извилины… Бродячие слова скулили, не находя места и не надеясь на встречу.
На четвертый день творческого бессилия и тоски поэт взял с полки буфета последние деньги из заначки и пошел в магазин.
Только вышел из дому — обкаркала ворона. Летит, паршивка, над самой головой, не отстает. И кричит, словно он сыр украл у нее… Благо еще, что ближайший магазин буквально в двух шагах. Только тут поганая птица развернулась и полетела назад.
Поэт стоял в очереди и шевелил беззвучно губами.
Наконец родились и звуки:
Я сегодня, гражданин,
Плохо спал.
Душу я на керосин
Променял.
Стоявший перед ним старичок обернулся, с состраданием посмотрел на поэта, но ничего не сказал и вперед не пропустил.
«Есть же на свете счастливые люди, — ядовито подумал поэт, — им только опохмелиться необходимо». А вслух зачем-то задал старику, и к тому же в спину, риторический — и не свой — вопрос:
— Вы думаете: это бредит малярия?
Вернулся поэт домой довольно поздно, почти без денег, зато с поллитром. «Докатился: один пью… Да и черт с ними, со всеми… и со мной тоже…» Открыл банку каких-то дешевых рыбных консервов — даже не посмотрел каких (килька в томате, кажется), — стал нарезать хлеб.
Из-за стены донесся задумчиво-печальный голос соседа — народного певца:
Ты на части хлеб
Аккуратней режь,
Человек — что в ночи овраг.
Может, тот кусок,
Что ты сам не съешь,
Съест и станет сильным твой враг.
«Во гад! поесть спокойно и то не даст…» Поэт мазанул по куску хлеба маслом. Стиснул зубы. Голос за стенкой умолк. Но через минуту послышался снова:
Ты кусок, браток,
Не тяни в роток,
Поначалу оглянись вокруг:
Может, тот кусок
Для тебя сберег
И не съел твой голодный друг.