Скажу еще: как легко достается нам то, к чему мы мало стремимся. Я пользовался успехом у женщин — давно и прочно, и привык к этому. Так прочно, как мой приятель Штейн привык к отказам. Но строил я на этом свой расчет лишь потому, что не видел резона поступать иначе: мне даже кажется, будь они вовсе равнодушны ко мне, меня бы это не тронуло и не задело, я бы тоже был равнодушен к ним, а это-то прельщало их больше всего. Древний и дурной парадокс! Между тем дело порой доходило до драм (снова театр, сцена), но во мне ничего не менялось, и я не видел вообще, что бы такое могло изменить мой склад чувств. Как и всегда, я был один. Это, кстати, так же касалось моих приятелей, как и родительских знакомых. Я не любил и не люблю гостей, а что касается дружбы, то к ней, боюсь, вообще не способен (Штейн тоже давно перестал у меня бывать). Остались лишь ночные незнакомки. Бедные девочки! Хрестоматийный Печорин, и тот возбуждал их — тем паче хладный любезник вроде меня. Я им всем благодарен — разумеется, на свой лад. Быть может, в конечном счете они не зря тратили на меня свой пыл. Ведь были же и минуты покоя, и настоящей страсти, и тот изгиб тел, в котором человечество обретает свой смысл. Я еще мог спастись. Кто знает! Зеленый мир мне мерещился часто после встречи в подъезде, он значил многое на чаше моих весов. Но я порой смигивал в транспорте, не желая видеть его трупный свет, а значит, все-таки хотел жить. Подружки менялись одна за другой. Их тепло было нужно мне — вот в чем я тогда себе не сознался. Но я пользовался им как мог. Теперь поздно, но все равно: спасибо им. Это, конечно, их не утешит — как и мой привет через океан. И все-таки шлю его. Спасибо!
И снова о Тоне: ни одной мысли из разряда расхожих я не позволил себе тогда. Может быть, это и нужно ставить себе в упрёк? Так ли уж, право, сложны в самом деле перипетии чувств, пусть самых давних, трудных, чтоб заблудиться в их скользком тумане? И почему всегда — да, всегда! — нужно только молчать? Почему нельзя
Весной матери стало легче. Она просила навестить деда, и я — уже без всякой охоты, кое-как — собрал вещи. Ни о каком Ч*** я больше не мечтал. Его старая книжка, пожалуй, была мне теперь нужней, чем он сам. Но она осталась под диваном в деревне. И потому я лишь сложил белье, носки и щетки в свой видавший виды, весь в шрамах, чемодан и затянул ремни. Дядя Борис был прав: ни в поездах, ни в самолетах никто никогда не щадит наш багаж.
XXIII
Весна снова была холодной. Я прилетел в марте, и уже был апрель, но снег еще кое-где не сошел, а порой и падал вместе с дождем — для Киева вещь несносная. Предместья тряслись за урожай. Ходил слух, что где-то в Жулянах после жаркого (некстати) дня поморозило завязи. Я съездил в деревню и опять поселился у Иры. Отпуск — десять дней — давал повод для моей праздности. Я не замедлил пустить ее в ход. Интересы мои сосредоточились невольно на табаке и книгах. Курил я, впрочем, мало, но «букинисты» и книжные лавки навещал каждый день, тем паче, что разница в ценах после столицы была очень заметна. По сравнению с прошлым годом город, казалось, дремал. Нынешний — год-перевертыш — еще ничем не дал себя знать, хотя оставались месяцы до событий, изменивших все. Впрочем, к политике я вовсе был равнодушен.
Не могу сказать, однако, чтобы я был и страстный библиофил. Мой книжный шкаф — теперь,