— Это строгая философия, Люк, — сказал я, пригубляя кофе. По своему обыкновению он сварил очень крепкий. Но почему-то сегодня я не боялся бессонницы, тем паче что за стеклянной дверью поднялась пурга. Не знаю уж, можно ли это считать национальной чертой, но в снегопад я всегда сплю лучше.
— Мы должны быть строги к себе, — ответил меж тем он. — В нас слишком много того, что требует контроля.
— Вы говорите о мужчинах?
— Вообще о людях. Вы знаете, ваш соплеменник (compatriot) писал, что это долг пред всевышним. Иначе бы все было можно.
— Вы тоже так считаете?
— Трудно сказать. Но меня пугает слово
Он тоже пригубил кофе.
— Вот что, Люк, дружище, давайте-ка начистоту, — сказал я. — Каждому из нас отпущено столько-то лет. Столько-то женщин. Столько-то книг. Изменить это мы не в силах. Так чего ради стесняться?
— А чего ради стесняетесь вы? — откликнулся он.
— По привычке. Но вот Моэм — вы его знаете? — писал, что был в детстве застенчив, а потом понял, что это совсем ни к чему. Мы же создали бога хуже, чем Он — нас. Это никакое не богословие, но со мной тут вряд ли кто-нибудь будет спорить. Может быть, нужно раскрыть себе глаза? И развязать руки? Что, если это и есть настоящий благочестивый шаг?
— А вы попробуйте, — сказал Люк. Он даже как-то одушевился. — В самом деле, это можно представить. И вовсе не нужно нарушать закон — вам ведь не этого хочется. И совсем другое дело — махнуть рукой на условности, гулять там, где нравится, заговаривать с первой встречной, получится — хорошо, нет — тоже, может быть, хорошо, ночевать на дворе, смотреть на звезды… Ну и дождаться, конечно, когда все надоест, раскаяться и вновь взять себя в руки. Это называется — отпуск (vacations). Иногда его, точно, не хватает…
Он снова широко улыбнулся.
— Я люблю вас, Люк, — сказал я, вставая. — Вы совершенно правы. Как это я не догадался сам? Видите ли: я еду в отпуск. Я очень давно не ездил в отпуск — с самого детства — и теперь струхнул. Гадкая штука — страх. Вы поддержали меня.
— Всегда рад, — кивнул он. — Может быть, по такому случаю вы хотите чего-нибудь покрепче? Нет? Тогда желаю хорошо отдохнуть. Удачи.
— Удачи.
Я вышел за дверь. Сугроб, как некий мавзолей, уже был изваян пургой — как раз у порога, и я набрал в туфли снега. Городок выглядел веселым и живым, хотя на деле он спал. Но всюду светились витрины, даже праздничная иллюминация («Happy Christmas — Happy Hanukah» поочередно) была лишь слегка пригашена вдоль улиц. Снег валил мелкой крупой, как всегда здесь, затягивая коркой асфальт и крыши автомобилей. Было довольно холодно. Все же я шел, распахнув плащ и вовсе не торопясь, до самого дома. Я даже задержался у еврейской лавки религиозных принадлежностей, давно запертой, но, как и все, хорошо освещенной. Изящная миниатюрная мезуза за сумасшедшую цену привлекла мой взгляд. Я подумал, что, будь я еврей, тут я бы не поскупился. И — как знать? Прошлое имеет власть над прошлым. Может быть, в мою спальню перестали бы шастать мертвые ведьмы. Потом я решил все же купить ее и подарить Люку — на ту же Хануку. Ему-то она вполне сгодится при его пейсах и ветхозаветной семье. Я даже толкнул запертую дверь и лишь тогда вспомнил, что уже поздно. Я ощутил досаду на миг. Впрочем, уже четвертое поколение русских не может привыкнуть к вечерней спячке вольнопоселенческих мест. Я пошел дальше. Гибридный куст у моего дома был тоже весь в снегу. Снежный мавзолей намело и к моему порогу. Я разрушил его, махнув пару раз ногой, и взошел к себе. Была полночь. Рождество уже настало. Я быстро разделся и лег. Я не ошибся: в эту ночь я уснул тотчас. И спал, сколько помню, крепко, без снов.
Оставим это без перевода. К тому же я никогда не знал, чьи это стихи.
XXXIX