Как мы увидели, Гоббс, Монтескьё и Токвиль были убеждены в том, что установленные политические принципы более не способны служить основой для политических споров и политических форм и что страх может послужить базисом для новой этики и политики. Каждый теоретик мобилизовывал такие ужасные последствия, как естественное состояние, деспотизм, массовую демократию во имя нового политического устройства — суверенного государства, либерального режима, демократии плюрализма. И Арендт — также. Как она утверждала в «Истоках тоталитаризма» и разрабатывала с нараставшей силой в последующих трудах, Освенцим и ГУЛАГ показали, что основания западной цивилизации были разбиты и Европа, наконец, достигла «конца истории»53
. Перед лицом преступлений, столь беспрецедентных, более не было возможным дискутировать или действовать в соответствии с привычными категориями либерализма, консерватизма или социализма либо с такими избитыми моральными противоядиями, как «возлюби ближнего своего, как самого себя». Необходимо было построить новое основание, и в тотальном терроре Арендт его нашла. «Каждый конец истории», Освенцим или ГУЛАГ, «обязательно содержит новое начало»54. Хотя в определенные моменты она понимала, что «никакая мыслимая хроника не преуспеет в превращении шести миллионов погибших в политический аргумент», что «ужас либо пребывание в нем… не может стать основой политического сообщества или партии в более узком смысле», тем не менее она подтверждала, что страх этого ужаса способен помочь в становлении новой политической морали55. «Страх концентрационных лагерей и вытекающее из него осознание природы тотального господства могли бы помочь обесценить все устаревшие политические различия — от правых до левых — и ввести кроме них и над ними политически самый важный критерий оценки событий нашего времени, а именно: служат они тоталитарному господству или нет»56.Извлекая пользу из катастрофы, Арендт утверждала, что необходимо признать, что угроза тотального террора более не лежит, как страх у Гоббса, в гипотетическом будущем либо, как террор для Монтескьё, в отдаленной географии. Зачатки тотального террора, как и массовой тревоги у Токвиля были уже здесь, в «повседневном опыте подрастающих масс нашего века». Возможность тотального террора не закончилась бы со смертью Сталина или Гитлера и действительно могла бы «принять» более «аутентичную форму» с их уходом. Ведь когда «побеждает подлинно массовый человек, — пишет она, — у него будет больше общего с дотошной корректностью Гиммлера, чем с истеричным фанатизмом Гитлера, будет больше схожего с упрямой тупостью Молотова, чем плотской и мстительной жестокостью Сталина». Это опасность, «отныне скорее всего оставшаяся с нами»57
.Однако приступая к установлению новой политической морали в тени тотального террора, Арендт осознала проблему, изводившую Гоббса, Монтескьё и Токвиля и которую еще Бёрк, не говоря уже о создателях фильмов ужасов, знали слишком хорошо, — как только к ужасам привыкают, они перестают вызывать страх. Теоретик, который пытается сделать из страха основание новой политики, всегда должен будет находить демона еще более страшного, чем прежний, открывать еще более изощренные, пугающие формы страха.
Выходит, что Монтескьё, стремившийся превзойти Гоббса, вообразил себе форму террора, угрожавшего самому основанию того, что делало нас людьми. В случае Арендт ее окончательный образ чередующихся жертв и мучителей — террора, не служащего в чьих-либо интересах или на чьей-то стороне, даже своих хозяев; мира, управляемого никем и ничем, кроме безличных законов движения — принес и необходимое «радикальное зло», из которого может появиться новая политика58
.Но как ее друг и наставник, Карл Ясперс быстро понял, что Арендт заплатила за понятие радикального зла ужасную цену; она сделала нравственное осуждение преступников тотального террора практически невозможным59
. Согласно