Все умоляли, чтоб их переправил первыми старец,
Руки тянули, стремясь оказаться скорей за рекою.
Лодочник мрачный с собой то одних, то других забирает,
Иль прогоняет иных, на песок им ступить не давая.
Нагие души, слабы и легки,
Вняв приговор, не знающий изъятья,
Стуча зубами, бледны от тоски,
Выкрикивая Господу проклятья,
Хрили род людской, и день, и час,
И край, и семя своего зачатья.
Потом, рыдая, двинулись зараз
К реке, чьи волны, в муках безутешных,
Увидят все, в ком. Божий страх угас.
А бес Харон сзывает стаю грешных,
Вращая взор, как уголья в золе,
И гонит их, и бьет веслом поспешных.
Как листья сыплются в осенней мгле.
За строем строй, и ясень оголенный
Свои одежды видит на земле,—
Так сев Адама, на беду рожденный,
Кидался вниз, один, за ним другой,
Подобно птице, в сети приманенной.
И вот плывут над темной глубиной;
Но не успели кончить переправы,
Как новый сонм собрался над рекой.
Гомер приемлет печальный процесс; Вергилий приемлет и все же горько жалуется, создавая незабываемое видение мертвых, стремящихся к тому берегу и простирающих к нему руки. Данте, родственно близкий Вергилию, испытывает настоящий ужас, поскольку его падающие листья — это сев Адама, на беду рожденный. Мильтон вспоминает, как он, юный и зрячий, стоял в лесах Валломброзы, глядя на ручьи, уносящие осенние листья. Характерная метонимия, заменяющая листья тенистыми кронами, — это аллюзия, игра слов по поводу образов теней, собирающихся перед Хароном в поэмах Вергилия и Данте, а металепсис проносит Данте и Вергилия к Гомеру, к трагическому истоку их поэзии. Еще раз предшественники проецируются в запоздалость, тогда как Мильтон интроецирует пророческий исток Исайи. Листья падают с деревьев, поколения людей умирают, потому что треть небесного воинства пала. Настоящее Мильтона — это опять- таки ощутимая утрата; он больше не видит осени, но оптическое стекло его мудрости полностью видит то, что его предшественники видели только смутно, в зеркале природы.
Переходя к «полегшему тростнику» Красного моря, Мильтон вновь взывает к Вергилию, соединяя два отрывка об Орионе:
Путь мы держали туда
Вдруг тученосный восстал Орион над пучиной морскою,
Дерзкие ветры снесли корабли на открытые мели…
Бег наблюдает светил, в молчаливом небе скользящих,
Влажных созвездье Гиад, Аркгур, и двойные Трионы,
И Ориона с мечом золотым — он всех озирает.
После, увидев, что все неизменно в безоблачном небе,
Звучный сигнал с кормы подает…
Элистер Фаулер ради контраста отмечает параллельные Библейские аллюзии:
Премудр сердцем и могущ силою; кто восставал против Нею и оставался в покое?
…Он один распространяет небеса, и ходит по высотам моря;
Сотворил Ас, Кесиль, и Хима, и тайники юга.
Кто сотворил семизвездие и Орион и претворяет смертную тень в ясное утро, а день делает темным, как ночь, призывает воды морские и разливает их по лицу земли? Господь — имя Ему!
У Вергилия восход Ориона означает начало сезона бурь. В Библии Орион и все звезды, лишенные силы, которую приписывали им язычники, творятся на своем месте, превращаясь в обыкновенную знаковую систему. Мильтон говорит «расколыхал», признавая, что и в его дни продолжает существовать знаковая Система, но он говорит «потопил», чтобы показать, что Сатанинские звезды и воинство фараона Бузириса пали раз и навсегда, Дричем фараон — это сатанинский тип. Вергилий, доверившийся видению, считающему Орион силой, вновь подвергается переиначиванию и объявляется ошибочным.
Я проработал аллюзии этого отрывка более или менее детально, чтобы у нас был один полный пример схемы переиначивания «Потерянного рая». Догадка Джонсона подтверждается, ибо случайный образ» оптического стекла оказывается вовсе не внешним, но предназначенным для «заполнения воображения», сгущающим или ускоряющим переиначивания, дабы вместить их в меньшее пространство. Организуя своих предшественников в (Последовательности, Мильтон возвращает им свой образный долг, заполняя ими пространство между визионерской истиной поэмы '(заботливо связанной с Библейской истиной) и мрачным настоящим (которое роднит Мильтона с Галилеем). Переиначивание убивает время, ибо тропируя троп, усиливаешь состояние риторичности иди, сознания слова, и отрицаешь падшую историю. Мильтон делает то, что надеялся сделать Бэкон; Мильтон и Галилей обращаются в древних, а Гомер, Вергилий, Овидий, Данте, Тассо, Спенсер — в опоздавших новых. Цена — утрата непосредственности живого момента. Значение Мильтона замечательно свободно от бремени предшественников, но только потому, что сам Мильтон уже един с будущим, которое он интроецировал.