Оказалось, что Бешт знал все о ночных излияниях, как знал, что посторонние мысли в постели могут привести к катастрофе. Арт деликатно поощрял нас становиться сосудом для слов, колебаться и мучиться, размышляя над ними, и самым преданным учеником, способным произносить собственные слова истины, не переходя при этом границ, была Маня. Маня была моим товарищем в учебе и первой замужней женщиной, с которой я почувствовал духовную близость. Маня не стала бы смеяться, расскажи я ей о своей проблеме. А моя проблема заключалась не в сексуальной наглядности воображаемого, а в поисках смысла в хаотичном и вихрящемся потоке свободных ассоциаций, уводящих от одной загадочной реальности в другую. Где я это уже слышал? Почему это казалось таким странным, но в то же время таким знакомым? Еще бы. Ответ, очевидно, лежал на поверхности: писец Бааль-Шем-Това говорил то, что говорила моя мама! Если ты не можешь уследить за логикой, сам виноват. Если ты не разобрал условные знаки, видимо, ты еще не готов. Разве мне нужно было учиться еще какому-то тайному языку? Хотя Арт ясно показал нам, что дело того стоило, я так и не попытался.
Наши общие трапезы, которые должны были проходить в молчании, могли бы стать звездным часом для наших записных насмешников Арни и Ларри или для Эпи с его радостным смехом, если бы наши основатели забыли о том, как совсем недавно они ездили в летние лагеря, где преисполнились глубочайшей ненависти к общему пению и стучанию по столу во время еды. Никаких тишлидер
или бундовских песен у нас за столом! Стол был нашим алтарем, и общая трапеза требовала, чтобы все чтили святость Храма. И тут пришел Шамай. Семья Шамая унаследовала книжный магазин Гольденбергера на Элдридж-стрит в нью-йоркском Нижнем Ист-Сайде, а сам Шамай вырос под звуки настоящих хасидских пластинок, где на конвертах было написано, что их нельзя ставить по субботам и еврейским праздникам. Благодаря вмешательству Шамая правило о молчании за едой стало нарушаться, и мы принялись напевать двейкес-нигуним,[451] навязчивые мелодии без слов, повторяющиеся вновь и вновь, или меланхолические песнопения на слова из молитв.А потом наступало Субботнее Наслаждение. В то время как на трапезу после кидуша[452]
все обычно расходились по домам или по маленьким компаниям, третью субботнюю трапезу[453] мы совершали к концу дня вместе, неформально. Разве есть лучший способ познакомиться с новыми членами группы, нежели выслушав слова их собственной Торы! Кеннет рассказывал о своем сильном желании принять монашеские обеты после нескольких месяцев, проведенных в траппистском[454] монастыре, и о том, как он самостоятельно выучил иврит, переводя книгу Иова. Джоэль описывал мистическое путешествие, после которого он заговорил на хасидском иврите.[455] В чем тут логика, было непонятно, но это было красиво. После заранее подготовленной речи, которую я произнес на тему своих поисков символов в восточноевропейском еврейском прошлом, Маня сказала: «У меня такое чувство, что человек, который выступает перед нами, когда мы сидим за столом, устраивает нам пир. Просто пир». И мы опять затянули нигун.[456]Но где же было это молчание, когда мы больше всего в нем нуждались? Когда вместо молчания мы встречали друг друга враждебностью и негодованием? Уже в ноябре, всего через два месяца после начала нового года, группа мятежников, которых мы называли дортниками, потому что они жили в основном дортн,
«где-то там»,[457] с той стороны Порохового завода,[458] стали призывать к радикальным переменам. Некоторые люди, кричали они, имеют ученые степени, а некоторые нет; некоторые могли бы их получить, а некоторые нет. Как бы то ни было, их академическое будущее никак не зависит от успеха или неудачи Хавуры. Дортники желали, чтобы Хавура стала общиной с большой степенью риска, где люди готовы были поставить на карту свою духовную жизнь. Невозможно, предупреждал их Шамай, «залезть каждому в кишкес»,[459] то есть добиться полной открытости и близости с каждым членом группы. Поэтому всем хаверам было предложено собраться на торжественный конклав и выступить с декларацией.