Сперва они говорили, что проводник - продолжение несчастий, проводник, как глава государства, а по том перестали обращать на него внимание. А провод ник нередко говорил: «Вот я,- говорил он.- Сорок пять суток - свинья, сорок пять суток - король».
Утром они просыпались - грязные, небритые, опухшие - шевелили пересохшими губами, силясь выговорить проклятие, воспаленными глазами смотрели друг на друга и говорили - разбуди вот этого - не в состоянии позволить кому-то прятаться во сне от пропахшего та баком и потом вагона, от реального, чертовски медленного течения времени дольше, чем прятались они сами.
Первым всегда просыпался Шадрин - один из не многих, кто умывался,- крупный, смуглый мужчина сорока трех лет, угрюмый и неразговорчивый, точно полковник, положивший костьми весь полк - в ярости его взгляд затыкал рты лучше, чем деревянный кляп. Его не любили - слишком много в нем было от большого, сильного быка, который в молчаливом бешенстве крутит головой и косит глаза в поисках того, кому предначертано его убить,- сторонились и поливали за глаза, как поливают Иисуса Христа; его сторонился черный кот, кошачьим чутьем угадывая в нем пройденный этап.
Шадрин никого не будил, умывался, шел в тамбур, разжигал паяльную лампу, ставил ее под ржавый, колченогий таганок и варил себе экстракт куриного бульона, с таким расчетом, чтобы хватило на обед и ужин - в эшелоне он один, за исключением черного кота, ел три раза в день. Потом он передавал таганок и паяльную лампу тем, кто делил с ним плацкартное отделение - Брагину, Жигану или Раталову.
Паяльная лампа была одна на всех, и последние завтракали вечером.
На пятые сутки, когда они почти миновали Урал - высокие, серые сопки, пологие горы, застывшие под мохнатым шорохом вечнозеленых пихтовых лесов, красные каньоны, длинные, темные туннели, маленькие, белые домики на пологих склонах, настолько хрупкие и незащищенные, что казалось их напрочь сметет звук человеческого голоса - у Шадрина открылось гнездо старой язвы.
Он тяжело ворочался на верхней полке, задыхаясь в плотном сигаретном дыму, точно привязанный к вертелю над костром, потом встал, ни слова не говоря, запихнул в рюкзак одеяло, несколько банок сгущенного молока, остатки сливочного масла, ложку, флягу с водой, спички и, дождавшись остановки, вышел из вагона - те, кто помогал пьяному проводнику наполнять резервуар для воды, видели, как он, согнувшись, угрю мо сжав бледные губы, залез на одну из стальных платформ и сел в свою машину.
Эшелон будет идти еще трое суток, часто останавливаясь на запасных путях, и все это время Шадрин проведет в машине, лежа на жестком сиденье под тонким, дырявым одеялом - смотреть на осенние леса, сквозь мутное стекло, залитое дождем,- коченеть от холода по ночам, когда сожжет весь бензин, а потом почувствует, что холод притупляет боли в желудке и вспомнит:
Мальчишкой лежал за песчаным карьером, с пере ломанными ногами, на холодной, твердой земле и к нему привели толстую акушерку и шофера полуторки, они подняли его и понесли на дорогу, а шофер спросил - слышь, толстуха, почему он не кричит,- а акушерка сказала - потому что холодно - его кое-как посадили в полуторку и отвезли в больницу - он по-прежнему ничего не чувствовал и только в перевязочной, когда забинтованные от щиколоток до бедер ноги принялись обмазывать теплым мокрым гипсом, он захотел выть и захотел оказаться далеко в снегу.
И тогда, согнувшись на сиденье, Шадрин будет ждать ночного холода, который прекратит набеги боли - засыпать, просыпаться, лежать.