Я пошевелился, и крышка стала медленно отходить. Сел, неуклюже выбрался из холодильника и увидел на стуле одежду, похожую на мою старую: джинсовые брюки и рубашку, а на столе поднос с едой, внешне тоже похожей на мой обычный завтрак: кукурузные хлопья, стакан молока, творог под сметанной шапкой, присыпанной сахаром. Через прозрачную дверь, которая сама собой открылась, я вышел наружу. Хотелось бы написать «на улицу», но улицы не было. Не было и площади или парка, не было города – больше всего это напоминало мне пчелиный улей, каким я видел его по телевизору – изнутри. Напротив меня, надо мной, подо мной, справа и слева – лепились друг к другу полупрозрачные, словно восковые, соты – то ли квартиры, то ли гостиничные номера. В каждой темнели неотчетливо фигуры людей. Меж сотами по желтым скользким проходам, похожим на кривые тропинки, медленно и осторожно двигались люди в легких накидках из зефира. Накидки развевались у них за спиной от легкого дуновения, несшего ароматы цветов. Тут были запахи сирени, ландыша, нарцисса. Но они ежесекундно менялись, и я никак не мог определить, какой из них самый сильный. Лица прохожих несли умиротворенные и дружелюбные улыбки, как у медсестер в отделении тяжелобольных. Почта все лица были женскими, а фигуры под накидками казались худыми и плоскими. Что меня поразило – тишина, такая же тишина, какая была в помещении саркофагов. Мне слышался высокий, чуть дрожащий звук, уходящий ввысь меж сот, как в узком ущелье, но, возможно, этот шум стоял у меня в ушах. «В каком ухе звенит?» – спрашивал я в таких случаях Полину, и шум тут же пропадал. Но мне некого было спросить. Правда, встречные приветливо улыбались, многие оборачивались, но... ни звука. Я подумал, что их удивляет моя одежда, однако попадались мужчины одетые в джинсовки, как и у меня. А люди продолжали оглядываться. Женщина, очень молодая и очень красивая, с точеными чертами лица, как у моей Поленьки, но более мелкими, остановилась, посмотрела на меня, и по ее глазам я понял, что она со мной заговорила, но голоса ее я не услышал. Она ласково улыбнулась и, покрутив у виска пальцами, жестом, который у нас означал: «Ты что, не в своем уме?» или «Ты что, с приветом?», пошла своим путем, а я готов был озлиться... Но тут заметил, что у всех проходящих мимо меня на висках, у самых глаз, были то ли приклеены, то ли как-то иначе закреплены цветные пластинки размером в половину жевательной резинки, но чуть-чуть потолще. Эти пластинки меняли цвет – от бело-голубого до сиреневого и черного, а иногда переливались несколькими радужными красками. Большим и средним пальцами я нажал на свои виски сначала слегка, потом сильнее и почувствовал боль, уходящую прямо в глубь мозга. Я знал, что глаза – это окно в мозг, но виски... Да много ли я понимаю в том, что тут происходит? Я пошел обратно к своему саркофагу – иного дома у меня еще не было – и поймал себя на мысли, что, всматриваясь в лица женщин, я ищу Полину. Нелепо, безумно, но ничего с собой поделать я не мог. В холодильнике, как я называл мысленно то место, где стояли саркофаги, снова было пусто. «Да что это, – вскипел я, – по улице шляются толпы бездельников, а тут – никого. Да за что же они получили мои миллионы? Где, в конце концов, их западное обслуживание». Но тут я заметил поднос с новой едой, опять вполне привычной мне: салат из зеленых листьев, кусок жареного мяса с печеной картофелиной в чуть поджаренной кожуре – как я люблю, розовый сок в стакане и чашку с кипятком, над ней вился пар, а рядом на блюдце – заварной мешочек. Хлеба не было, только две галетки. Да я от хлеба давно отвык – надо же, они знали и это. Над саркофагом горела новая надпись: «Не удивляйтесь тишине вокруг вас. Вы правильно поняли: мы общаемся через трансмиттеры, закрепленные на висках. Вы сможете это делать со временем, а пока наблюдайте вокруг, знакомьтесь с новым для вас миром. Успеха вам».