Читаем Страницы Миллбурнского клуба, 4 полностью

Поворот руля происходит и в поэзии Мандельштама. В ответ на расстрел Гумилева он пишет чудесные стихи, которые звучат как стихи нового времени:

Умывался ночью на дворе.

Твердь сияла грубыми звездами.

Звездный луч — как соль на топоре.

Стынет бочка с полными краями.

Тает в бочке, словно соль, звезда,

И вода студеная чернее.

Чище смерть, соленее беда,

И земля правдивей и страшнее.

 1921

Эти строки могут быть истолкованы и как признание правоты «исторического процесса», и как призыв к самому себе снять розовые очки и проститься с революционным идеализмом.

Пожалуй, второе толкование все же вернее, если вспомнить «Концерт на вокзале», предваряющий написание «Шума времени». Замечу, что вокзал в Павловске, о котором идет речь, это первая в России железнодорожная станция, которая была названа вокзалом {10}. Именно потому, что с пушкинских времен и до начала 1900-х станция оставалась воксалом – местом гуляний и концертов.

Пушкин еще в лицейском стихе 1813 года «К Наталье» писал:

Пролетело счастья время,

Как, любви не зная бремя,

Я живал да попевал,

Как в театре и на балах,

На гуляньях иль в воксалах

Легким зефиром летал...

О, эта пушкинская легкость! А вот – Мандельштам. Контраст трагикомичен:

Нельзя дышать, и твердь кишит червями,

И ни одна звезда не говорит,

Но, видит бог, есть музыка над нами, –

Дрожит вокзал от пенья аонид {11},

И снова, паровозными свистками

Разорванный, скрипичный воздух слит.

Огромный парк. Bокзала шар стеклянный.

Железный мир опять заворожен.

На звучный пир в элизиум {12} туманный

Торжественно уносится вагон.

Павлиний крик и рокот фортепьянный.

Я опоздал. Мне страшно. Это сон.

И я вхожу в стеклянный лес вокзала,

Скрипичный строй в смятеньи и слезах.

Ночного хора дикое начало

И запах роз в гниющих парниках,

Где под стеклянным небом ночевала

Родная тень в кочующих толпах.

И мнится мне: весь в музыке и пене

Железный мир так нищенски дрожит.

B стеклянные я упираюсь сени.

Горячий пар зрачки смычков слепит.

Куда же ты? На тризне милой тени

В последний раз нам музыка звучит

1921

В годы НЭПа Мандельштам не пишет стихов. Этот период, в который уложилась почти вся жизнь и борьба обэриутов, где-то с 1924-го и по 1930 год, для Мандельштама-поэта обернулся пятилетним молчанием. Он писал прозу — «Шум времени», «Феодосию», «Египетскую марку», переводил, пытался понять свое место в «советском литературном процессе», который в эти годы вставал на ноги. В результате выработал к нему глубокое отвращение и осознал свою с ним несовместимость. Требовался только повод, чтобы этот нарыв прорвался.

Началось, как известно, с литературного скандала 1928 года по поводу перевода «Тиля Уленшпигеля» {13}. Этот сам по себе рядовой литературный скандал был использован сторонами для выражения крайней взаимной нелюбви и идеологической неприязни. Мандельштам сжег мосты, написав «Четвертую прозу», и к нему наконец вернулся поэтический голос.

И этот, третий Мандельштам — уже единственный в своем роде, несравнимый и несравненный. Его поэтический язык приобрел не имеющую параллелей свободу, прямоту и «вневременную современность». Этим оксюмороном {14} я хочу выразить мысль, что время идет (80 лет прошло), а стихи Мандельштама этого периода действуют на сознание с абсолютной непосредственностью и силой.

Не могу удержаться от короткого списка стихов, написанных в 1930—31 годах:

 «Куда как страшно нам с тобой, /Товарищ большеротый мой!»

 «Не говори никому, /Все, что ты видел, забудь —/Птицу, старуху, тюрьму/Или еще что–нибудь»

«Я вернулся в мой город, знакомый до слез, /До прожилок, до детских припухлых желез»

«Мы с тобой на кухне посидим, /Сладко пахнет белый керосин»

«За гремучую доблесть грядущих веков, /За высокое племя людей»

Интересно, что из его библиотеки в это время почти уходят поэты-современники. Читает он Державина, Фета, Полонского, Баратынского.

Дайте Тютчеву стрекозу —

Догадайтесь, почему.

Веневитинову — розу,

Ну а перстень — никому.

Баратынского подошвы

Раздражают прах веков.

У него без всякой прошвы

Наволочки облаков.

А еще над нами волен

Лермонтов — мучитель наш,

И всегда одышкой болен

Фета жирный карандаш.

Май 1932

Упражнение в расшифровке каждой строки этого стихотворения можно, например, найти в статье Евгения Сошкина, которая занимает 14 страниц. Это пример вивисекции Мандельштама, чем занимаются многие Мандельштамоведы. Все-таки разбор этого стиха безобиден. В конце концов сам Мандельштам приглашает: «Догадайтесь, почему».

Другими жителями его книжных полок стали в эти годы итальянцы – Данте (интересно, что Мандельштам предпочитал прозаический перевод, в частности Горбова, — перевод «Чистилища», 1910 года), Ариост {15}. Ариоста он привлекает, чтобы на фоне буколической картины средневековой Италии произнести одну из своих застревающих в памяти фундаментальных формулировок:

Во всей Италии приятнейший, умнейший,

Любезный Ариост немножечко охрип.

Он наслаждается перечисленьем рыб

И перчит все моря нелепицею злейшей.

В Европе холодно. В Италии темно.

Власть отвратительна, как руки брадобрея,

А он вельможится все лучше, все хитрее

И улыбается в крылатое окно –

Перейти на страницу:

Похожие книги