– Потому что тогда кроме нас в квартире жили еще и другие люди, – уточнил он свою мысль.
– Что ты знаешь о других людях?! – зло сказала она с постели (в голосе не осталось ни слезинки). – Где вы все были, когда Додик куролесил в белой горячке? А? Я тебя спрашиваю! Я одна осталась с невменяемым Додиком на руках, я да еще та девка, не помню, как ее звали... Она везла его в диспансер, а он топал на нее ногами и кричал: «Сатана, изыди» ... Хватит. Я ухожу.
Он не обратил внимания. Подобные сцены стали нередки и не новы. А вот именно, не позвать ли Додика? Все-таки лучше, чем совсем посторонний человек. Обдумав все, он пришел к выводу, что с Додиком легче всего сговориться, именно потому, что Додик – алкаш. Только спустя некоторое время он заметил, что она выложила на кровати лифчики (она постоянно носилась с лифчиками, покупая все новые и новые – по понятным причинам, ни один из них ее не устраивал) и рылась в книгах, нахально изымая из полки свои.
– В чем дело? – строго спросил он.
– Я не могу так жить, – сказала она и села на кровать. – С тех пор как ты снова появился в моей жизни, она превратилась в дурной сон. Мне не нужна такая любовь.
Какая любовь? – недоуменно подумал он. – Ну конечно, теперь, когда все устраивается, и Додик считай что переехал (а там пойдет и пойдет), именно сейчас эта стерва должна начать мутить воду.
– Вернешься к маме? – насмешливо сказал он и сейчас же понял, что сказал что-то не то.
Он автоматически, не думая, произнес фразу, которую всегда произносил Леша, когда между Бобом и Верой что-то не ладилось и она угрожала уйти. Эффект был всегда потрясающий. Вера плакала до икоты, заламывала руки, слабым голосом говорила: «Оставь меня», распечатывала таблетки, пила воду из стакана, сидя у окна, безучастно смотрела во двор – и оставалась. Вместо ожидаемой реакции, бурных слез и заламыванья рук она очень тихо повернула к нему голову, а тело осталось сидеть на кровати в той же позе, как каменное.
– Маму похоронили год назад. Разве ты этого не заметил?
Что-то подсказывало ему, что на этот раз она действительно уйдет. И он решился. Почему бы хоть раз не поговорить с ней, как со взрослым человеком, тем более у нее умерла мама, – на какие бὸльшие поводы для взросления может рассчитывать обыкновенный человек?
– Прости, Вера, – сказал он. – Нам надо поговорить.
Вера долго сидела молча.
– Но почему же ты не узнаешь у адвоката? Неужели не скажет? Ведь он стольким тебе обязан! – было первое, что она закричала, придя в себя.
– Адвокат не знает ни номера счета, ни кодового слова. Пойми, узнав, какой это пройдоха, я не мог ему доверять, – устало объяснил он и горько усмехнулся, мысленно подставив в ее фразу цифру на место невыразительного «стольким». – А вдруг он решил бы проделать со мной то же самое? Я не доехал бы и до первой станции.
– Но тот, кто открыл для тебя этот счет...
– Не знал ни меня, ни его. Я все продумал и все учел.
– Как же ты внес этот номер в записную книжку, если ты его не знаешь?
У него возникло ощущение, что он завел в доме попугая, который не способен сконструировать ни одной собственной фразы, а может только повторять то, что когда-то от него же и слышал. Ему захотелось ударить ее по голове – видали вы попугая, которому вы обязаны отвечать на свои же, заученные им, вопросы? Я НЕ ЗНАЮ ЭТОГО НОМЕРА. По нашей договоренности, номера не должны были знать ни он, ни я, это было единственное возможное решение, при котором другой мог чувствовать себя спокойно. А она причитала:
– Бедный, бедный... Ты зациклился на этой книжке. Книжка тебе ничего не даст. Надо искать другие пути, надо искать подходы – ведь счет-то есть, и ты – его законный владелец.
Безмозглый попугай. Ну что ж, пусть, ведь он сам передумал и перепробовал все эти зацепки, иначе как бы догадаться попугаю? Ничего, дай ей время, еще минут пятнадцать, и она придет к тому, что записная книжка – единственная надежда. Что их – теперь уже «их» – единственная надежда: до упора сидеть в этой квартире и с максимальным правдоподобием воплощать все, что удастся вспомнить.