В женской камере меня поместили у окна. Над крышей виднелся золотой купол Исаакиевского собора. День и ночь окруженная адом, я смотрела и молилась на этот купол. Комната наша была полна; около меня помещалась белокурая барышня, финка, которую арестовали за попытку уехать в Финляндию. Она служила теперь машинисткой в Чрезвычайке и по ночам работала: составляла списки арестованных, а потому заранее знала об участи многих. Кроме того, за этой барышней ухаживал главный комиссар – эстонец. Возвращаясь ночью со своей службы, она вполголоса передавала своей подруге, высокой, рыжей грузинке Менабде, кого именно увезут в Кронштадт на расстрел. Помню, как с замиранием сердца прислушивалась к этим рассказам. Менабде же целыми днями рассказывала о своих похождениях и кутежах. Она получала богатые передачи, покрывалась мехами и по ночам босая, в белой рубашке, танцевала между кроватями.
Староста, девушка с остриженными волосами, на Гороховой находилась четыре месяца; она храбрилась, пела, курила, важничала, что ходит разговаривать с членами «комиссии», но нервничала накануне тех дней, когда в Кронштадт отправлялся пароход увозить несчастных жертв на расстрел: тогда арестованные исчезали группами с вечера на утро. Слышала, как комендант Гороховой, огромный молодой эстонец Бозе, кричал своей жене по телефону: «Сегодня я везу рябчиков в Кронштадт, вернусь завтра!»
Когда нас гнали вниз за кипятком или в уборную, мы проходили мимо сырых, темных одиночных камер, где видны был измученные лица молодых людей, с виду офицеров. Камеры эти пустели чаще других, и вспоминались со страхом слова следователя: «Наша политика – уничтожение». Шли мы каждый раз через большую кухню, где толстые коммунистки готовили обед: они иногда насмехались, иногда же бросали кочерыжки от капусты и шелуху от картофеля, что мы с благодарностью принимали, так как пища состояла из супа – воды с картофелем – и к ужину – по одной сухой вобле, которая часто бывала червивая.
Вскоре меня вызвали на допрос. Следователь оказался интеллигентным молодым человеком, эстонцем по фамилии Отто. Прежде всего он предъявил мне письмо, напечатанное на машинке, очень большого формата, сказав, что письмо это не дошло ко мне, так как было перехвачено на почте Чрезвычайной комиссией. На конверте большими буквами было написано: «Фрейлине Вырубовой». Письмо было приблизительно такого содержания: «Многоуважаемая Анна Александровна! Вы единственная женщина в России, которая может спасти нас от большевиков. Вашими организациями, складами оружия и т. д.»
Письмо было без подписи, видимо, провокация. Но кто ее автор? Стало быть, в глазах своих врагов я все еще не довольно страдала… Подозревала некоторых, но имена их не хотела повторять. Видя недоумение и слезы в моих глазах, Отто задал мне еще какие-то два вопроса, вроде того, принадлежу ли я к партии «беспартийных», и закончил словами о том, что, наверное, это недоразумение. И еще больше удивил меня, дав мне кусок черного хлеба и сказав, что я, наверно, голодна, но они все равно скоро снова вызовут на допрос.
На этот второй допрос меня вызвали в одиннадцать часов ночи, продержали до трех утра. Было их двое: Отто и Викман. Все те же вопросы о прошлом, те же обвинения. Если бы не стакан чаю, который они передо мной поставили, я бы не выдержала. Нервная и измученная, я вернулась в камеру, где на столах, полу и кроватях храпели арестованные женщины. Оба следователя полагали, что дня через два-три меня выпустят.
Ночью-то и начиналась жизнь на Гороховой: ежеминутно приводили новых арестованных, которые не знали, куда им приткнуться. Среди сидящих женщин были разные: артистка Александринского театра; толстая жена комиссара; добрая ласковая старушка семидесяти пяти лет, взятая за то, что была бабушкой белого офицера; худая как тень, болезненная женщина-староверка, просидевшая на Гороховой четыре месяца, так как дело ее «затеряли». Родных у нее не было, и потому никто не носил передач, и она была голодна как волк. Целыми часами простаивала она ночью, кладя сотнями земные поклоны с листовочкой в руках. Служила всем, в особенности грузинке Менабде, за что та давала ей объедки. Была еще какая-то грязная старуха, которая прикинулась, что с ней паралич – упала на пол, застонав. Сам комиссар сводил ее под руку по лестнице – «пролетариатку» сразу освободили. Оставшись на минуту одна, она, подмигнув мне, рассказала, ухмыляясь беззубым ртом, как обманула их.