24 августа вечером, только я легла спать, в 11 часов, явился от Керенского комиссар с двумя «адъютантами», потребовав, чтобы я встала и прочла бумагу. Я накинула халат и вышла к ним. Встретила трех господ, по виду евреев; они сказали, что я, как контрреволюционерка, высылаюсь в 24 часа за границу. Я совладала с собой, хотя рука дрожала, когда подписывала бумагу: они иронично следили за мной. Я обратилась к ним с просьбой отложить отъезд на 24 часа, так как фактически не могла в этот срок собираться: у меня не было ни денег, ни разрешения взять кого-нибудь с собой. Ко мне, как опасной контрреволюционерке, приставили милиционеров. Заведующий моим лазаретом Решетников и сестра милосердия Веселова вызвались ехать со мной. 25-го появилось сообщение во всех газетах, что меня высылают за границу: указан был день и час. Близкие мои волновались, говоря, что это провокация. Последнюю ночь мои родители провели со мной, из нас никто не спал.
Утром 26-го было и холодно, и дождливо, на душе невыразимо тяжело. На станцию поехали в двух автомобилях, причем милиционеры предупредили ехать полным ходом, так как по дороге могли быть неприятности. Мы приехали первыми на вокзал и сидели в зале 1-го класса, ожидая спутников. Дорогим родителям разрешили проводить меня до Териоки. Вагон наш был первый от паровоза. В 7 часов утра поезд тронулся, – я залилась слезами. Дядя в шутку называл меня эмигранткой. Несмотря на все мучения, которым я подвергалась за последние месяцы, «эмигрантка» убивалась при мысли [о необходимости] уезжать с родины. Казалось бы, все готова терпеть, лишь бы остаться в России.
Наша компания контрреволюционеров состояла из следующих лиц: старика-редактора Глинки-Янчевского, доктора Бадмаева, пресмешного «божка» в белом балахоне с двумя дамами и маленькой девочкой, с черными киргизскими глазками, Манусевича-Мануйлова и офицера с георгиевской ленточкой в петлице и в нарядном пальто, некоего Эльвенгрена. Странная была наша компания «контрреволюционеров», не знавших друг друга. Стража стояла у двери; ехал с нами тот же комиссар-еврей, который приехал ко мне ночью с бумагой от Керенского. Почему-то теперь он был любезный. В Бело-острове публика заметила фигуру доктора Бадмаева в белом балахоне и начала собираться и посмеиваться. Узнали, что это вагон контрреволюционеров; кто-то назвал мою фамилию, стали искать меня. Собралась огромная толпа, свистели и кричали. Бадмаев ничего не нашел умнее, как показать им кулак; началась перебранка, – схватили камни с намерением бросить в окна. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы поезд не тронулся.
Я стояла в коридорчике с дорогими родителями, ни живая, ни мертвая. В Териоках – раздирающее душу прощание, и поезд помчался дальше. Но случилось еще худшее. Подъезжая к Рихимякки, увидела толпу солдат в несколько тысяч на платформе; все они, видимо, ждали нашего поезда и с дикими криками окружили наш вагон. В одну минуту они отцепили его от паровоза и ворвались, требуя, чтобы нас отдали на растерзание. «Давайте нам великих князей! Давайте генерала Гурко!» – кричали они, вбежав ко мне. Напрасно уверяла сестра, что я больная женщина, – они не верили, требовали, чтобы меня раздели, уверяя, что я – переодетый Гурко. Вероятно, мы бы все были растерзаны на месте, если бы не два матроса-делегата из Гельсингфорса[59]
, приехавшие на автомобиле: они влетели в вагон, вытолкали половину солдат, а один из них – высокий, худой, с бледным добрым лицом (Антонов) – обратился с громкой речью к тысячной толпе, убеждая успокоиться и не учинять самосуда, так как это позор. Он сумел на них подействовать, так что солдаты немного поутихли и позволили прицепить вагон к паровозу для дальнейшего следования в Гельсингфорс. Антонов сказал мне, что он социалист, член Гельсингфорского Совета, и что их комитет получил телеграмму из Петрограда, – они предполагали, что от Керенского, – о нашей высылке и приказание нас захватить; как они мчались в автомобиле, надеясь захватить также великих князей и генерала Гурко, и что мы в сущности представляем для них малую добычу, и что они нас задержат до тех пор, пока не получат разъяснения правительства о причине высылки контрреволюционеров за границу. Он сел около меня и, видя, что я плачу от нервного потрясения и только что пережитого страха, ласково успокаивал меня, уверяя, что никто меня не обидит и, выяснив дело, отпустят. Мне же лично дело это не представлялось настолько простым: казалось, что все это было подстроено, чтобы толпа разорвала нас. Вероятно, и с генералом Гурко так же разделались бы, но он был умнее и уехал в Архангельск к англичанам.