Когда они с Треплевым остались вдвоем, он говорил ей о своей любви, даже об их взаимной любви, но было ясно, что Нина его не любит. Не было любви в глазах Комиссаржевской, когда она смотрела на Треплева, да и не искали ее глаза встреч с его глазами. Он поцеловал ее, а она его нет. Она явно любила его лишь как доброго друга. И не было противоречия между холодностью Комиссаржевской - Нины к Треплеву в начале пьесы и теми равнодушными, даже неодобрительными словами, какими потом чеховская Нина говорит о пьесе Треплева. Если бы Нина любила Треплева, она, наверное, была бы в восторге от его пьесы, как Маша Шамраева.
Представление начиналось, как все домашние спектакли или любительские живые картины. Нина сидела на шаткой дощатой эстраде, одетая в какую-то белую хламиду или ночную кофту, с распущенными волосами, перекинутыми через плечо, как провинциальная гимназистка перед фотографом. Затем она начинала говорить. С первых же слов монолога: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени…» - все становилось серьезным и торжественным. В противоположность тем актрисам, которые в этом монологе подчеркивают актерскую неумелость Нины Заречной,- читают либо ученически-буднично, либо с подвыванием, как старательно декламирующие провинциальные барышни,- Комиссаржевская именно здесь сразу заставляла верить в актерскую одаренность Нины Заречной. В начале монолога она смущалась, робела, но почти тотчас овладевала собой. Голос ее переставал дрожать, он рос и креп, он пел, как чудесные струны. Монолог в пьесе Треплева Нина - Комиссаржевская читала
Когда представление пьесы Треплева неожиданно прервалось и автор убежал в смятении и обиде, Нина - Комиссаржевская не сделала ни одного движения, чтобы удержать его, побежать за ним, утешить, поддержать его. Она сошла с подмостков и присоединилась к остальной компании. Радость увидеть Аркадину и познакомиться с самим Тригориным явно совершенно заслонила перед нею горе Треплева. Она, видимо, не чувствовала никакой обиды на Аркадину, так грубо и жестоко ранившую сына, его авторское самолюбие. Больше того, она сама заговорила с Тригориным о пьесе Треплева: «Не правда ли, странная пьеса?» И ей, видимо, совсем не было больно так говорить.
Во всем этом действии Комиссаржевская была удивительно милая, простая, ясная русская девушка. Когда ее познакомили с Тригориным, она обрадовалась, как ребенок. На Аркадину смотрела так, словно та была сошедшим с небес божеством. Но надо было уезжать, дома ее могли хватиться, и Нина ушла, едва не плача от огорчения. Так и уехала она, даже не вспомнив о Треплеве… Нет, не любила его, и никого еще не любила эта ясная, непотревоженная душа в первом действии.
Начиная со второго действия становилось понятно, кого именно полюбила Нина Заречная. Она говорила с Тригориным, вернее, слушала то, что говорил он, молитвенно, боясь пропустить хотя бы одно слово. Она наслаждалась каждой минутой его присутствия, она тянулась к нему всем своим юным существом. И в том слове «Сон!», которым она заключала второе действие, она словно говорила самой себе; «Вот оно, счастье,- такое, как во сне!»
Вдохновенно играла Комиссаржевская в последнем действии. Она была полна самых противоречивых чувств. Много было еще в ней прежнего, уже отмирающего, еще больше - сегодняшнего, нового, болезненного, мучительного. И было в ней уже и завтрашнее, едва намечающееся, смутное, неясное для нее самой.
Первое впечатление от Нины в последнем действии: эта женщина физически измучена, утомлена до полной исчерпанности. Я видела актрис, в последнем действии игравших Нину стоящей на грани умопомешательства от горя, от разбитой жизни. Они бормотали: «Я - чайка…», «И да поможет господь всем бесприютным скитальцам…» как в тягостном полубреду. В их исполнении Нина последнего действия была очень сродни сошедшей с ума бедной шекспировской Офелии. Это было тяжело видеть, а главное, это убивало в пьесе самый драгоценный ее смысл: получалось впечатление, будто Нина безнадежно раздавлена и побеждена жизнью, будто она уже никогда не встанет.