Через два года я смогу поступить в университет. Нужно только уговорить маму не огорчаться. Нужно, чтобы она поняла, что гимназия только мешала мне. Поэтому, вероятно, все так и случилось. И, в конце концов, — все к лучшему. Теперь начинается чистая страница, и я могу писать на ней все, что захочу.
Осокин неподвижно сидит у окна. Он начинает хотеть есть, делается холодно. Наверху слышен шум. «Вторая перемена», — отмечает он.
Потом шум затихает, очевидно, начинается урок. Время тянется невероятно медленно. Наконец в больницу приносят завтрак. Сторожа болтают с больничным дядькой. Семиклассник в очках выходит к ним, и Осокин слышит, что говорят о нем. Его охватывает злоба и отвращение ко всем к ним. Ему и противно здесь сидеть, и скучно, и холодно и хочется, чтобы это тянулось как можно дольше, чтобы мать как можно дольше не приезжала.
Кончают завтрак, стучат тарелками, уносят посуду. Наверху начинается шум. Большая перемена. Опять все затихает. Осокин начинает надеяться, что мать не приедет. Это бы так облегчило все дело. «После четвертого урока я попробую уйти с приходящими, — думает он. — Швейцарам, конечно, не велено пускать меня, но можно проскользнуть». Он проходит в другую комнату — сторожа нет, можно было бы уйти, но нужно подождать перемены. Он опять садится у окна.
Теперь ему совсем не хочется думать о гимназии, о том, что его исключили. Мысли уходят к другим, гораздо более приятным, темам. Осокин думает о лете, о том, что он купит себе ружье. Одна за другой начинают подниматься и проходить картины: лесного озера, болотца с березками… Потом Осокин оглядывается вокруг, и ему делается почти смешно, что он так спокойно принял свое исключение. «Кажется, я на самом деле знал, что это случится, поэтому и не удивился», — говорит он себе.
Время идет медленно. Первоклассники в другой комнате играют в домино. Осокин сидит и смотрит в окно. На душе у него очень нехорошо, так нехорошо, что он даже боится думать.
— Что же это такое? — говорит он себе. — Ведь я же знаю, что мне непременно нужно было кончить гимназию, для того чтобы сделать все так, как я хотел. А что же вышло? Опять все то же самое. И теперь я прекрасно помню, что тогда я точно так же сидел у этого же окна и точно так же думал, что вот, меня исключили из гимназии. Значит, все повторяется без перемен? Зачем же было возвращаться? Значит, я не буду в университете. Бедная мама! Она так мечтала! И какое это, вообще, свинство перед ней. У нее все время болит сердце. А теперь ее потащут сюда, будут ей говорить всякие гадости про меня. И она будет чувствовать, что я почти погиб. Во всяком случае, для нее это все очень много значит. Потом, конечно, как-нибудь все наладится. Буду готовиться к экзамену «на зрелость». Не в юнкерское же в самом деле идти! Но теперь, теперь — вот что скверно! Бедная мама! Эти идиоты совсем измучают ее. И одного я не могу понять: зачем я это сделал? Зачем надел очки на Цезаря? Ведь если уж говорить искренне самому себе, я все знал с самого начала. Знал, что меня поймают, что обвинят в том, что я сломал замок. И все-таки я сделал то же самое, как и тогда!? Очень мне нужен этот Цезарь или попечитель! И курьезнее всего то, что и в тот раз я тоже все знал заранее, что из этого выйдет, а потом точно так же сидел здесь и обвинял себя. Сейчас я помню это совершенно ясно. Что же будет дальше? Неужели так все и пойдет? Нет, это ужасно! Не могу думать! Нужно найти что-нибудь, на чем остановиться.
Так не может быть. Не нужно поддаваться этим мыслям. Ну, скверно, гадко, но выход должен быть. Очевидно, в гимназии я уже ничего не могу изменить. Видимо, все уже было испорчено раньше. И здесь я был связан, а теперь буду свободен. Стану заниматься, много читать. Это гораздо лучше в конце концов. Я даже скорее приготовлюсь дома к экзамену.
Но сидеть ужасно скучно.
Наконец, когда Осокин меньше всего ожидает, хлопает дверь в другой комнате и входят надзиратель с его матерью. Первоклассники выходят, становятся у двери и с любопытством рассматривают ее. Толстый пансионер приотворяет дверь и тоже с любопытством смотрит.
Осокин видит, что у матери очень расстроенный вид, и у него падает сердце. Его спокойствие, которым он был так доволен минуту назад, кажется ему самым безобразным эгоизмом, а рассуждения об экзамене на зрелость и об университете сразу все рушатся, и остается одна неприкрытая и невероятно уродливая правда: его исключили из гимназии. И он знает, что это значит для матери.
— Что же это такое, Ваня? — спрашивает она в отчаянии.
Он молчит и смотрит на надзирателя. «Что же ты спрашиваешь меня при этой обезьяне? Что я могу сказать?» — мысленно говорит он. Но в действительности у него такой вид, точно он сконфужен и молчит.
— Мы можем ехать, — бормочет он. — Я тебе все расскажу. Это все было не так.