Письмо от Макса и еще несколько писем. Вот и Бландина сама написала: «Мадам, мосье Максим принес назад Фасетту. У нее еще один новый ошейник. Мосье Максим спрашивал про мадам, вид у него невеселый, ясно, что он заждался мадам…»
Письмо от Амона, который, хоть и говорит очень просто, пишет с церемонной куртуазностью. Письмо от Марго. Ей явно нечего мне сказать, и она заполнила два листочка обычной монашеской болтовней. Все они спешат написать к моменту моего возвращения, будто их мучает совесть, что они так долго оставляли меня без своего внимания…
Кому я доверюсь, вернувшись в Париж? Амону? Марго? Нет, ни одному из них. Я рву в клочья эти опостылевшие мне листки перед тем, как выйти из душной могилы, которую тут именуют гримуборной для «звезд», чтобы появиться на сцене «Фоли-Канез». Мы играем в помещении кафешантана, выдержанного в старом стиле. Чтобы попасть на эстраду, приходится проити по залу, и это самые неприятные минуты за весь вечер. Мы протискиваемся среди публики. Нам нарочно мешают идти, чтобы получше нас разглядеть. Моя обнаженная, запудренная рука оставляет белый след на чьем-то далмане. Кто-то лукаво дергает кончик моей вышитой шали. Неведомо чьи пальцы ощупывают мое бедро, а мы проходим сквозь эту толпу, разогретую презрением к нам и жгучим интересом, с высоко поднятой головой, словно гордые узники, которым произнесли приговор.
IV
Где-то вдалеке башенные часы пробили половину. Поезд Кале — Париж придет только через пятьдесят минут…
Я возвращаюсь одна, ночью, никого не предупредив. Браг и Старый Троглодит, которых я на прощание напоила, спят где-то в Булонь-сюр-Мер. Мы провели не менее трех четвертей часа, производя расчеты, болтая и обсуждая проект южноамериканских гастролей. Потом я добралась до этого вокзала в Тинтельри, такого пустынного в этот час, что он кажется заброшенным… Ради меня одной не стали зажигать электрические фонари на перроне… Надтреснувший колокол застенчиво позвякивает где-то в темноте — кажется, он висит на шее у замерзшей собаки.
Ночь промозглая, безлунная. Где-то возле меня раскинулся невидимый сад, и ветер колышет пахнущую сирень. С моря до меня доносятся далекие пароходные гудки…
Кому может прийти в голову, что я нахожусь здесь, на самом краю платформы, завернувшись в свое пальто? Как я хорошо спряталась! Я не темнее и не светлее, чем тень…
На рассвете я войду в свой дом бесшумно, как воровка — меня не ждут так рано. Я разбужу Фасетту и Бландину, а потом наступит самый тяжелый момент.
Я специально представляю себе во всех подробностях сцену моего возвращения. Я нарочно терзаю себя, заставляя вспомнить двойной запах моих портьер — английского табака и жасмина, слишком сладкий. Я в мыслях беру в руки подушку, обтянутую крепсатеном, на которой я вижу два слабых пятна — следы двух слезинок, упавших из моих глаз в минуту очень большого счастья… Я с трудом заставляю себя не выкрикнуть: «Ой!», как кричат раненые, когда неосторожно касаются их раны… Но все это я вспоминаю нарочно, чтобы потом было не так больно.
Я издали прощаюсь со всем, что могло бы меня удержать дома, и с тем, кто получит от меня только письмо. Трусливая, головная мудрость велит мне с ним больше не встречаться, между нами не должно быть «выяснения отношений»! Такая сомнительная героиня, как я, сотканная не только из духа, но и из плоти, не в состоянии будет одолеть всех демонов… Пусть презирает меня, пусть попроклинает немного, тем лучше: бедняга, он от этого лишь быстрее вылечится! Нет, нет, не надо проявлять слишком большую честность, не надо лишних фраз, ибо щадить его я могу только тем, что смолчу.
Какой-то мужчина сонным шагом переходит через пути, толкая перед собой тачку с чемоданами, и вдруг все вокзальные фонари вспыхивают. Я встаю, окоченев, я и не заметила, что замерзла… В конце перрона, в темноте болтается фонарь, раскачиваемый невидимой рукой. Дальний свисток отвечает глухим сиренам. Подходит поезд. Уже…
V
«Прощай, мой дорогой, я уезжаю, сперва недалеко от Парижа, в деревню, а потом, наверно, в Америку с Врагом. Я Вас больше не увижу, мой дорогой. Читая эти строки, вы не подумаете, что я веду жестокую игру, потому что позавчера Вы сами написали мне: «Моя Рене, вы меня больше не любите?»
Я уезжаю, это наименьшее зло, которое я могу вам причинить. Я не злая, Макс, но я чувствую себя сильно изношенной и не способной вновь обрести привычку любить, и очень боящейся, что придется снова страдать.
Вы не предполагали, что я такая трусиха, мой дорогой? Какое у меня маленькое сердце! Однако прежде оно было бы достойно вашего, которое с такой простотой отдает себя. Но теперь… Что я дала бы Вам теперь, о, мой дорогой? Лучшее, что я могла бы дать через несколько лет, было бы неудавшимся материнством, которое женщина без детей переносит на своего мужа. Вы не можете этого принять. И я тоже. Жаль… Бывают дни — это у меня-то, которая с покорным ужасом относится к тому, что стареет, — когда я готова принять старость, как награду…