Опрятная кровать, на ней больной, укрытый до подмышек одеялом. Лицо больного чуть припухло – может, от долгого лежания, а может, виной тому болезнь. Голова его курчава, щёки плохо бриты. Он поднимает очи на вошедших и, видя дам, старается сказать любезность, шевеля смешно губами и тем напоминая шимпанзе. Они когда-то виделись, недолго; достаточно недолго для того, чтоб встретиться сегодня, как впервые. Глаза его прозрачны от усердья, с каким он ищет нужные слова, но говорит банальность: рад вас видеть, польщён, et ceterа, et cetera. Они всё это слышат повсеместно и повседневно: их отец – герой, прекрасны сёстры, мужественны братья. Они всё это слышат от соседей, от адвокатов, от секретарей, от докторов, от родственников тётки, от киверов, усов и эполет, от вееров, от мушек над губами, от высочайших и не высочайших – они всё это слышат. А сегодня представилась оказия – поэт, к тому же, говорят, не из последних, к тому же, говорят, любитель женщин, за что он, говорят, сюда и сослан, они ведь тут не очень, в Петербурге гораздо лучше. Впрочем, не о том. Он не найдёт хотя бы полсловечка, хотя бы звука чуточку иного, чем те, что так успели надоесть? И – не находит. Мямлит, извиняясь, что жаль, что застают его в постели; что вы прекрасны, о, вы так прекрасны, он это говорит, а про себя уже наметил ту, что ближе к двери, и говорит ей: о, вы так прекрасны, имея на уме ее одну. Он видит в ней всё то, что было нужно ему всегда, а он искал другого – не умысел виной тому, а просто он ранее не знал, что есть она. И, думая об этом, он краснеет и говорит нелепицу, и другу трясёт ладонь, и вместе с ним хохочет, а та, что ближе к двери, заскучала, она разочарована поэтом, он говорит обычные слова, болеет некрасиво, и не видно его под одеялом. Вот и всё, что вы узнать хотели о поэтах. Но отчего-то, право, отчего? – во время этих скучных разговоров, пока отец-герой, сверкая прошлым, рассказывает о любви к искусству, а юноша трясёт ладони другу и вспоминает преступленья детства, пока сестра старается дышать сквозь веер (запах здесь и впрямь ужасен), и шумно дышит сквозь него, как будто уже изобретён противогаз – та, что у двери, смотрит на кровать, на мальчика, которого она лет на пять, представляете, моложе, и почему-то не отводит глаз.
Там была Мария Раевская.
Николай Раевский, он же Николя, подрос со времен прошлой встречи с Пушкиным – в ту пору ещё лицеистом. Вообще, следовало признать, что он возмужал, хотя и вёл себя во многом по-мальчишески. Тем приятнее было чувствовать себя взрослым.
Николя, после долгих приветствий и ностальгических шуток, вручил Александру конверт, прошептав на ухо:
– Я знаю о твоей миссии.
– Что за бред? Какой миссии?
– Брат рассказал.
Пушкин сломал печать и вынул сложенный лист; оказалось – шифрованное письмо. В письме было:
«Милостивый государь Александр Сергеевич!
Мне удалось устроить все таким образом, что давно планируемая отцом поездка пройдёт наиболее удобным для Вас маршрутом. Пользуясь тем, что отец и сестры без ума от Ваших стихов, а Николай дружен с Вами с детства, предлагаю Вам продолжить путь на Кавказ вместе с моим семейством. Полагаю, это будет гораздо безопаснее для Вас, нежели путешествие в одиночестве.
Я сообщил отцу Ваш адрес в Екатеринославе.
Брату, интересующемуся источником такой информации и выяснившему, что исходила она от Нессельроде, пришлось рассказать, что Вы исполняете некую миссию. Я взял с него слово, что он не будет выспрашивать у Вас подробностей миссии и в общем её сути. Полагаю, это приемлемая цена за Вашу безопасность в пути.
Ваш покорный слуга
Александр Раевский».
…Доктору Рудыковскому, которого Раевские, вопреки протестам Пушкина, притащили, пришлось наплести о лихорадке, вызванной плаванием в Днепре.
– Вздумалось вам купаться, – покачал головой Рудыковский. – Столичные прихоти, юноша. Рисковать-то здоровьем тут можно, а лечить некому… Позволите? – потянулся за листом бумаги, лежавшим на прикроватной тумбе.
– Это стихи! – Пушкин выдернул недописанное шифрованное письмо из рук опешившего Рудыковского. Пришлось посылать за чистой бумагой.
Как раз вернулся Никита, вторично бегавший к постоялому двору, и доложил, что никто, кроме Раевских, Пушкиным не интересовался. Странно.
В тот же день переехали: из невольного пристанища, дома Якова Каца, в усадьбу над обрывом, с видом на Днепр.
В Петербурге шёл дождь, и грустил граф Нессельроде. Граф не имел средства против грусти и не знал, что оное средство легко мог подсказать блуждающий где-то в Екатеринославе Француз. Спроси граф его совета, Француз бы записал на бумажке «кн. Голицина» и велел бы с сим рецептом обращаться на Миллионную 30. Вино и полуночные беседы в доме княгини развеяли бы хандру, но граф всего этого не знал, а знал только то, что сказать никому не решится: погода скучна и скучен человек, сидящий напротив.