— Вы правы, — согласился столь резкий в своих суждениях рыцарь, — да и вообще, — продолжал он после недолгого раздумья, — не принимайте слишком близко к сердцу то, что я говорю, ибо чаще всего это весьма далеко от истины. Вот вы посрамили меня и заставили отступать, назвав одно единственное имя, и сам я теперь полагаю, что лишь святотатственно клеветал на величие человеческого духа. Я сам чудак, будем считать, что это доказано.
Родериго заметил:
— Ты описал какие-то стороны собственного характера.
— Возможно, — ответил его друг, — тут уж ни убавить, ни прибавить. Поговоримте лучше о самом искусстве. Мне самому часто очень хотелось быть живописцем.
Штернбальд спросил:
— А почему?
— Во-первых, — отвечал молодой рыцарь, — мне было бы весьма приятно при помощи красок вновь возвратить себе многих девушек, которых я знавал в старину, а также изобразить тех, еще более прекрасных, что иногда в счастливый час являются моему внутреннему взору. Помимо того мной овладевает порой поистине странный восторг, мощно приводящий в движение все силы моего духа, и тогда мне кажется — имей я сноровку, я создал бы вещи поистине удивительные и достопримечательные. Видите ли, друг мой, тогда я изобразил бы уединенные жуткие ландшафты, ветхие поломанные мосты между двумя крутыми острыми скалами, переброшенные над ущельем, на дне которого пенясь стремится бурный поток; заблудившихся путников, чьи одежды развеваются на сыром ветру, устрашающие фигуры разбойников, выходящих из пещеры, — они нападают и грабят, останавливают кареты, сражаются с путешественниками… А еще я изобразил бы охоту на диких коз среди уединенных острых скал, на них и смотреть-то страшно, а охотники карабкаются на них, преследуемые животные перепрыгивают с утеса на утес, — я как бы вижу их сверху, — и я изобразил бы головокружительную крутизну. Головокружение я выразил бы с помощью фигур на узких уступах, на самом верху, они не могут больше удержаться от падения, но друг спешит им на помощь, а вдалеке — спокойная долина. Отдельные деревья и кусты лишь подчеркивают, какое это пустынное, какое забытое богом место… Или еще я написал бы реку и водопад с рыбаком, который удит рыбу, с мельничным колесом, которое вертится, и все это в лунном свете. На веде лодка, на берегу сушатся сети… Порой воображение мое не знает покоя и кипит, снедаемое стремлением придумать и создать нечто неслыханное. В такие минуты я написал вы причудливейшие фигуры, чья взаимосвязь беспорядочна и почти непонятна, фигуры, составленные из частей всевозможных животных, и притом растущие из земли, словно растения: насекомых и гадов, которым я желал бы придать сходство с человечьими характерами, так, чтобы они в гротескной и вместе ужасающей форме выражали людские убеждения и страсти; я черпал бы из всего видимого мира, везде выискивал наистраннейшие формы, дабы создать такую картину, которая бы захватывала сердце и все чувства, вызывала бы удивление и ужас — создать нечто дотоле невиданное и неслыханное. Ибо в нашем искусстве мне представляется достойным порицания то, что работы всех мастеров как бы обращены к одной общей цели — они, конечно, хороши и достойны всяческих похвал, но всегда, с небольшими изменениями, повторяют старое.
Франц помедлил с ответом, потом сказал:
— Вы бы раздвинули пределы нашего искусства своим самобытным творчеством, удивительными методами достигли бы удивительнейшего, или же пали бы под бременем своих усилий. Воображение ваше столь живо, столь многообразно и изобретательно, что невозможное представляется вам легко доступным. Но когда художник в самом деле берется за работу, ему приходится отказаться и от менее высоких притязаний.
И тут вдруг паломник затянул псалом, ибо наступило то самое время дня, когда он должен был спеть его согласно своему обету. Беседа прервалась, потому что все сами не зная, почему, стали внимательно его слушать.
А когда закончилось пение, они как раз вступили в очаровательную долину, где паслось стадо, до них донеслись звуки свирели, и на душе у Франца стадо так весело и легко, что он, расхрабрившись, повторил для развлечения остальных песенку свирели, сочиненную Флорестаном; когда он закончил, озорной Лудовико залез на дерево и стал подражать голосам птиц — кукушки и соловья.
— Теперь, — сказал он, — все мы исполнили свой долг и заслужили отдых, а юный Флорестан пусть усладит наш слух песней.
Они опустились на траву, и Флорестан спросил:
— О чем должна быть моя песня?
— О чем хочешь, — ответил Лудовико, — а если тебе так больше нравится, так и вовсе ни о чем; нам все подойдет, что по душе тебе самому; разве содержание составляет содержание песни?
Рудольф запел: