В книге собраны три небольших шедевра Мишеля Кента, объединенные темами дружбы, любви и войны, которая незримо присутствует даже во втором романе «Влюбись я слегка», где действие происходит спустя 30 лет после ее окончания. Лучше всего можно сказать об этой книге словами самого Кента, обращенными к герою третьего романа «И боль моя в мире со мною»: «Да, Макс, я пишу твою историю. И историю твоих близких. Они и мои отныне.[…] Потому что пронзительно, искренне, без прикрас, без притворства ты поделился со мной своей жизнью, вручил мне ее с открытой душой, обнажив истинный смысл человечности… той будничной человечности, которая обманывает и убивает, которая способна испытывать страх, невинной и обыденно героической, той, что хочет запрятать вселенную в свой сжатый кулак и не может удержать в нем бабочку».
Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза18+Мишель Кент
Страшные сады (сборник)
Страшные сады
Памяти моего дедушки Лепретра,
ветерана Верденского сражения, шахтера,
и моего отца, участника движения
Сопротивления, учителя,
которые распахнули для меня настежь
память об ужасах войны
и, однако, заставили учить немецкий язык,
ибо прекрасно понимали, что манихейство
в истории — это глупость.
А также памяти Бернарда Викки.
И как трогательны гранаты
В наших страшных садах[1]
.А без памяти? Законы Виши: от 17 июля 1940 года, ограничивающий допуск к государственной административной работе, от 4 октября 1940 года о евреях иностранного происхождения, от 3 октября, накануне, о статусе евреев, от 23 июля 1940 года относительно лишения гражданства французов, покинувших Францию, все эти акты, которые Петэн начинал словами «Мы, Маршал Франции…», и еще тот закон, который касается непосредственно меня, от 6 июня 1942 года, запрещающий евреям актерскую профессию…
Я не еврей. И не актер. Но…
Насколько мне позволяет память, в те времена, когда я еще пешком под стол ходил и даже не догадывался, что клоуны предназначены для того, чтобы смешить, уже тогда они нагоняли на меня тоску. Желание зареветь и пронзительное отчаяние, жгучие страдания и стыд изгоя.
Больше всего на свете я ненавидел клоунов. Больше, чем рыбий жир, поцелуи старых усатых родственниц и устный счет, больше, чем любую другую пытку детства. Точнее говоря, чувство времен моей невинности, которое я испытывал перед этими нелепыми людьми в залатанных костюмах, с вытаращенными глазами в обводке белил, было сродни благородной оторопи девственника, повстречавшегося с размалеванной проституткой, — как я себе это образно представляю, — или вящему ужасу девицы, обнаружившей в цветнике непристойного садового гнома с огромным фаллосом. Если меня заставляли идти на цирковое представление, я трусил до посинения, до заикания, до того, что писался в штаны. До глухоты. До безумия. До смерти.
От одной только мысли о клоунской физиономии, о красном парике, о предстоящем утре в цирке у моих одноклассников, сестры Франсуазы, у всех нормально устроенных ребят заранее поднималось настроение, сами собой растягивались уголки губ. Их охватывал восторг смеха, упоение хохотом во все горло. Я же сжимался настолько, что в меня уже не лезли ни правила грамматики, ни вечерний ужин.
Конечно, книжки по популярному психоанализу пишут не просто так, и я давно определил причины своего невроза.