Я делал пометки, слушая вполуха и закипая внутри, у меня чесались руки съездить нашему аристократу по роже. Скандала не произошло только благодаря присутствию Инги, которая ничего не могла сделать, но попыталась вернуть мне спокойствие, прошептав на ухо, что наш экскурсовод привирает, чтобы задеть меня. Вернее, сильно преувеличивает: ее собственный отец был членом клуба, и он вычитал свои взносы из налогов в качестве представительских расходов для разработки клиентов… Я не стал заострять на этом внимание, поскольку и так был сильно задет тем, что я чужой в этом раю, где у нее тоже было свое место. И кроме того, каждый раз проходя мимо окон замка, я как бы переносился в другое место, устремив взгляд вниз, туда, где на краю большой клумбы елозил на коленях человек, приступивший к осеннему туалету парка, словно к туалету огромного покойника. Когда мы выходили, я захотел доказать себе собственную мужественность, восторжествовать над нахальной мелкой сошкой убийственной фразой:
— А замок?.. Он не претерпел убытков во время войны?..
— Слава Богу, незначительно… И мы горды тем, что все отреставрировали за счет частных немецких фондов… Несмотря на мировой конфликт, наши члены практически восстановили свое имущество и сохранили свою честь… Некоторые даже приумножили состояние…
Его глаза были ледяными, он отвечал цинизмом и сарказмом на иронию и довольствовался тем, что указал нам пальцем направление к манежу и конюшням. Словно принцессе в сопровождении лакея…
— Если вы захотите еще раз посмотреть конные помещения, фрейлин Ингеборга, то дорогу знаете…
Мадемуазель Ингеборга… Уменьшительно: Инга!.. Он позволил себе роскошь сообщить мне полное имя моей возлюбленной, украсть у меня эту близость. Я готов был съесть свои фетровые тапки!
Мы пошли через парк. К крытой аллее с обвитыми зеленью сводами. Там-то, не ко времени, я закатил Инге сцену, заявив, что, очевидно, немец всегда остается пруссаком в душе и что надо бы переписать всех внебрачных детей Гиммлера… Я был невыносим, и губы Инги побледнели… Садовник, по-прежнему на коленях, выкапывал луковицы. От звука французских слов он обернулся, привстал, поспешно вытер руки и направился к нам. Огромный, в духе Эррола Флинна, закрученные усы, зачесанные назад волосы. Похож на провинившегося мажордома, приговоренного к принудительным работам. Он очень вежливо спросил, откуда я приехал. Лилль, Север. Едва услышав ответ, садовник пришел в страшное волнение. Он взял мои руки, со слезами на глазах чуть ли не целовал их, а меня от всего этого уже начало тошнить — мне совсем не нравилось быть воплощением Будды, живой статуей, которой поклоняются как миссии!.. Я улыбался, в духе до свидания, всего хорошего, но для него и речи не могло быть, чтобы выпустить меня, он объяснял Инге: Камбрэ, Валенсьен, его жена Розелин, он Адриан, я не понимал его обрывочных отрывистых фраз, только то, что он повторял через каждые два слова, Розелин, Розелин!.. И вот эта самая Розелин уже подбегает, решив, что ее муж порезал палец, копаясь в саду, она волнуется, взгляд изучает рубцы, она кричит на него, потом вдруг останавливается и, как в замедленной съемке, поворачивается ко мне:
— Не говори, чт’ты’с!.. да, ты из Лилля, я родилась в Ваземе, в самом центре!..
Ее глаза увлажняются, вот она уже возле меня, плачет, а я, ты же знаешь, я не умею бороться с печалью, услышав говор маленьких людей из моих краев, здесь, во владениях изысканного немецкого общества, и я тоже даю волю чувствам, реву, как плохо воспитанный мальчик, Адриан заключает меня и Розелин в объятия, мы сотрясаемся от рыданий в этих роскошных садах, и вид у нас такой, что даже Инга, девушка, поцелованная солнцем, свободная и раскованная, плюющая на то, что обнажает свои ягодицы перед первым попавшимся французом, даже она, глядя на эти объятья, сжимает губы и старается не зареветь подобно нам троим.