Теодор показывал шефу эскизы, а я думал об Инге, раскачиваясь меж столов, пьяный вдребодан. И, наверное, я угрожающе терял равновесие, потому что какой-то тип лет шестидесяти, в маленькой замшевой баварской шляпе, элегантный и очень крепкий, предложил мне присесть: setzen Sie sich! Он сидел в одиночестве за Stammtisch — большим круглым столом завсегдатаев с медной пластинкой посередине, на которой выгравированы их имена. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что я француз. А вот чтобы спросить меня сразу и на моем языке, не с севера ли Франции я приехал, нужен был веский повод. И таковой у него имелся: часть войны он провел в Нор-Па-де-Кале… А я, пойди пойми почему, пьянство, моя проклятая привычка строить из себя самого умного, мсье всезнайку, я начал рассказывать об Адриане, о том, что за два дня встретил двух бывших солдат, которые бывали в моих местах… А потом, очень гордый, я рассказал твою историю героических заложников. Я получал удовольствие от этого рассказа; непростительно, что меня распирало, пока я воспевал твои подвиги, папа, и что, сам того не зная, своим хвастовством я снова предал тебя… Потому что прежняя жестокость показала себя во всей красе, просто и сердечно. Без каких-либо предзнаменований, ничего, ни приоткрытых дверей ада, ни раздающихся вокруг криков обреченных. Этот человек не переставал улыбаться, громко восхищаться, удивленно вскидывать брови вплоть до конца моего маленького рассказа, когда он понял, что знаменитая немецкая армия была одурачена простым героизмом маленьких людей. Большим пальцем автоматически надраивая медную пластину, он сказал мне глаза в глаза, что дорого бы дал за то, чтобы узнать обо всем этом тогда… Потому что дело о взрыве трансформатора на вокзале Дуэ коснулось и его тоже! Он не помнил ни тебя, папа, ни Гастона, но вовсе не отказывался от своей роли в этом фарсе. Да, в то время, которое я упомянул, именно он отвечал за зону Лилля, и именно он подписал приказ об аресте четырех заложников, а потом приказ о депортации… Какая жалость, даже какой стыд для бывшего офицера — не понять, что он держал в заложниках настоящих виновников взрыва и что ему нужно было только расстрелять их… Знаешь, папа, оказывается, ты и Гастон, если бы вы имели понятие о чести, должны были бы сдаться и не ждать, что вас спасет ошибка их служб… Ну да ладно, у каждого своя мораль… Для него это был долг, не так ли, отдавать приказы?.. Мучить, расстреливать, высылать, понятно, что этим занимались младшие офицеры… Его нельзя было в этом обвинить… А потом долг потребовал сотрудничества с американцами после падения Третьего рейха… Его даже почти убедили вступить в организацию Петерсена, вместе с Клаусом Барбье, завербовали, чтобы бороться с коммунистами!.. Среди тех, кого он сдал, лишь один ускользнул от ЦРУ — фон Риббентроп, арестованный каким-то англичанином где-то в районе Гамбурга… Американцы посчитали это чуть ли не предательством и ждали от него оправданий… Он открыто потешался над ними… Что касается твоей истории, он смотрел на меня, пытаясь найти в моих чертах сходство с тобой… Он приговорил тебя к смерти, потом помиловал и послал на другую смерть, в лагерь, у него была непомерная власть над твоей жизнью, и он говорил об этом с нежностью, как о дорогом воспоминании… А Лиль, закусочная Жан, на углу улицы Федерб, напротив оперы!.. Сколько вечеринок он там закатил!.. Он снова чувствовал себя хозяином, выпихивая нас своей маниакальной памятью с лилльской мостовой! И в довершение всего: он радовался, папа, что ты выбрался из этого живым и невредимым, рукоплескал твоему побегу… В нем была какая-то спокойная наглость, невыносимая вежливость палача… Он спросил у меня твое имя, сказал свое, попросил записать, чтобы я передал тебе от него привет… И все это даже не потрудившись снять шляпу!..
Вот тогда Теодор начал петь, широко и глубоко, так, что чуть было не рухнули стены, и все замолчали, и слава богу, потому что иначе, иначе…
Он пел «Время вишен». Конечно, я не осознавал всю меру тишины, что установилась в зале во время заключительных циничных слов Oberoffizier, но все заткнулись, и в тот момент, когда я отодвинул свой стул, Теодор оказался уже за моей спиной и нерешительно запел на ломаном французском: «Когда для нас настанет время вишен…»