В моем жесте вежливости не было нужды, он сам настежь распахнул передо мной двери в его жизнь, и я почувствовал, что забыл обо всех своих высоких литературных устремлениях, обо всех своих замыслах.
«…как это началось, эти свидания невозможных любовников? В начале войны в 1940 году в неразберихе всеобщего безоглядного бегства, мои родители уже в конце мая переехали в летний дом, так что каникулы у меня начались рано. Я проводил дни в праздных прогулках. Кажется, однажды я последовал за каким-то рыжим котенком. И через Женский двор, мимо жилища настоятеля, вышел к Обители, хотя отец запрещал мне туда ходить. Люс стояла, прислонившись к полуразрушенной стене, и вот тогда она в первый раз сразила меня знаменитыми стихами из 4-го явления 3-го действия… И я пропал, я был обречен ослушаться отца. Заметьте, мсье, сейчас вы не можете себе представить, но в предвоенное время Обитель была лишь призраком того памятника, что вы видите сегодня, полностью отреставрированного, пронизанного духом культуры для интеллектуалов и театра для избранных… Нет, Французская революция распродала по частям все постройки монастыря частным лицам, как только изгнала всех монахов. От мелких собственников к нищим квартирантам, и постепенно это место превратилось в прибежище убогих в самом центре Вильнёва, все религиозные помещения были переделаны под жилые, в сараи, в кладовки, нищие семьи набивались в бывшие монастырские кельи, коридоры и церковь заполонили небольшие ремесленные лавки, камни перепродавались соседским каменщикам, все рушилось и шаталось, святость места была попрана. Я скажу вам, мсье, что в сильную жару здесь зачастую воняло сортиром… Говорили даже, что здесь скрывались преступники, банды цыган сваливали тут свою добычу. Как, например, родственники Люс, какие-то ее двоюродные братья, дяди, невестки… Место вне законов… Королевство всякого сброда… Это папа так выражался… Если бы он знал о моих вечерах!.. И о моей возлюбленной!.. Люс сиротой жила в своем племени, ей не в чем было перед кем-либо отчитываться. Ее уже овдовевшая тетя изо всех сил заботилась о ней. Ампаро… Она жила там же, в монастыре, в бывшей келье… „Сид“, Ампаро, Обитель, свихнувшаяся вселенная, логику которой я и не пытался понять… Полудикарка, каждый вечер разыгрывающая для себя самой одну и ту же избитую классику, это наваждение, и вы считаете, что мне следовало задаваться вопросом, почему да отчего! Или спросить у нее! Вы бы так поступили?
Я не знал, что отец Люс умер в тюрьме… Бесстрастно, потому что надо было смыть оскорбление, он убил своего брата, мужа Ампаро, а женщина, которую они оба любили… Мария, мать Люс…»
Воспоминания о его золотых годах, о его нежных дурных привязанностях ко всякому сброду, пусть и болезненные, встряхнули старика. Он встал и зашагал по внутреннему дворику в сторону бывшего ризничего здания, широко размахивая руками. Вновь ожившее прошлое настолько поглотило его, что ему было все равно, слежу я за рассказом или нет. Он тихо бубнил, так, что я почти ничего не слышал, и вдруг яростно закричал:
«Люс… Конечно же мы играли с огнем. Из вечера в вечер, в нас зарождалась жестокость, она слегка прикасалась ко мне, ощетинившаяся, дикарка в разодранном платье и с челкой на глаза, она выплевывала в меня беспорядочные обрывки Корнеля: да ты в своем уме ли, удались отселе, ты причиняешь боль, прочь, убирайся, я не для тебя, ты никогда понять меня не сможешь, оставь свои мечты о поцелуе, уж лучше я убью себя прямо на твоих глазах… а я, полностью сбитый с толку, я чуть не разрывал на себе белую майку пай-мальчика: Химена, кто мечтает, вот почему конец, что схватка мне сулит, да, ты увидишь, я брошусь с колокольни, ты дождешься! Мы расставались друг с другом полностью потрясенные, опустошенные этой нервной мучительной трагедией. Я, по крайней мере. Я бегом возвращался домой, забирался в погреб и рыдал там, чтобы никто меня не услышал, среди солений и бутылок вина. Я чувствовал, что наступит миг, когда маскарада будет недостаточно, когда игра станет реальностью, с муками тела и жертвоприношением запретных любовников. Я был готов, я наточил свой перочинный ножик, и часто, долгими вялыми днями, слушая по радио новости с родителями, которых беспокоила война, на большом пальце пробовал острие лезвия».
Машинально он повторил это движение, обернулся, увидев меня, молчаливого, жадно ловящего каждое слово, был почти удивлен этим и понемногу пришел в себя. Мы находились в самом центре галереи Усопших. Солнце клонилось за горизонт. Короткий извиняющийся смешок, лацканы пиджака, разглаженные ладонью, и, это было сильнее его, слова полились снова. Залежалые слова, что так долго томились внутри, порхали в сумерках вслед за стариком, возобновившим свое хождение.