Ужасы, жертвы, апокалипсис. Кровавые сцены крупным планом.
Вьетнамцы обижаются, не хотят. Они просят, чтобы показали их борьбу, оптимизм, чтобы люди, глядя на них, не жалели, а преисполнялись уважением. Когда их снимают у сгоревшего дома, они вытирают слезы и улыбаются. Киношница ругается, нервничает: испортили кадр. «Борцы! Они разбираются в борьбе, а не в искусстве!»
Угадываю в ее взбешенных словах отголоски своих мыслей и опускаю голову.
Вообще, женщины… не ездите во Вьетнам. Не создавайте двойных забот деликатным хозяевам для охраны ваших жизней и для исполнения ваших капризов. Это касается и меня.
Есть ли теперь человек, который не относился бы презрительно к самому себе? Я хотела бы посмотреть ему в глаза.
— Что вы ищете здесь? — спрашивает меня советский журналист с интонациями самой же меня, но только скрытой во мне, так сказать моего анти-я.
— Свою беду. А вы, что ищете вы после того, как пробыли здесь семь лет и семьдесят семь раз встречались со смертью?
Советский журналист подтрунивает над собой:
— Приглашают в Москву, в научно-исследовательский институт. Предлагают кафедру. Я знаю язык, историю. Я, что называется, специалист по Вьетнаму. Открываются блестящие перспективы. Нет, нет, нет!
И он настаивает, чтобы его снова послали сюда, к комарам и бомбам.
Однажды он в Москве вез на дачу семейство. Машинально повернул рукоятку приемника: «Ханой… Под Ханоем…» Сердце захлестнула тоска. Родные не знают, что Вьетнаму он принадлежит больше, чем им.
Известный писатель и публицист Анфан Терибль,[6] выходец из Вьетнама. Значит, здесь он на родине. Спускается по ступенькам отеля, выдыхая из своей трубки вместе с дымом клубы самоудовлетворенности.
Его возят по тому же маршруту, по которому уже провезли множество иностранцев — «кузнечиков», «прыгунов», но у него, вероятно, свой взгляд, свое отношение к Вьетнаму, и он видит больше и глубже, чем мы.
Во всяком случае, вид у него такой, будто его слово, как ракета, полетит прямо в морду войне и тотчас же сокрушит ее навсегда.
Мы часто обедаем вместе и проводим на террасе дремотные послеобеденные часы.
Отгоняем сон разговором. Самый крепкий напиток все же — слово.
— Я приехал посмотреть, есть ли будущее у человечества…
Он думает вслух. Само его слово уже есть мысль. Оно будит мысли и у других. Он знает, что такое Европа и Азия, капитализм и социализм, фашизм и сопротивление, буддизм и его разновидности, он знает, кажется, все. У меня впечатление, что стоит ему залезть в карман, и он вынет оттуда будущее человечества.
Однако мы говорим часто и подолгу, а я все еще не знаю, что же будет с нашей планетой. Как видно, будущее не может уместиться в кармане писателя.
Среди иностранцев, оккупировавших Вьетнам, с автоматическими ручками, фотоаппаратами и кинокамерами и тот мой спутник из самолета по первому путешествию. Бледное, словно высосанное бессонницей, табаком и коньяками лицо — интернациональный образ корреспондента в очень далеких странах. Поодаль он разговаривает с другими журналистами. Слов я не слышу, но меня удивляет, что при его ответах, которых я тоже не слышу, взрывается громкий смех.
На следующий день догадываюсь, что я уже попала на мушку его острот.
Оказывается, мы оба балканцы, только Дунай разделяет нас. Но Дунай ведь отсюда, из такой дали, не толще шелковой нитки. Это мой румынский коллега. Применяю к нему самый наивный и самый верный метод контакта — задаю вопросы:
— Вы бывали в Болгарии?
— Да, в Плевне. Мой дед воевал там за ее свободу, а я вкушал плоды его борьбы — пил болгарские вина.
— Значит, то, что вы приехали сюда, — наследственная черта?
— Меня послали.
— Но почему именно вас?
— Я их не спрашивал.
— Но все же как вы это себе объясняете? Наказание или поощрение?
— А как вы?
— Я захотела сама.
— Самонаграда или самопоощрение?
— Угрызения совести. Надо было ее успокоить.
— У меня хватает своих грехов, чтобы еще угрызаться за чужие.
— Но вы могли отказаться.
— Зачем? Я бывал в местах горячее этих.
— В Корее?
— В Африке.
— Но здесь другая температура огня.
— Там тоже огонь. Во время Суэцкого кризиса обстреляли пароход, на котором я находился. С тех пор на одно ухо не слышу.
— Каковы ваши впечатления от Вьетнама?
— Отель как отель. Весьма чисто для военного времени.
— А я не могу сдержать восторга. Война, а нет коррупции, нет черного рынка, проституции, хаоса, грязи…
— Как иностранцы, мы изолированы. У них тоже свои проблемы. Вы не заметили взглядов женщин на ваши модные парижские туфли?
— Конечно, жажда красоты, одежды, всего, чего нет… Но и тихая улыбка затем, гасящая эту боль.
— На заводе я встретил вьетнамца, учившегося у нас. Полушутя спросил у меня, какая теперь в Европе мода. Услышав о мини-юбках, рассиялся в улыбке. Бывает ностальгия, как таковая, к родине. А у них ностальгия ко всему остальному миру.
Сквозь его немного скептический, а может быть, трезвый взгляд, вьетнамцев вижу более живыми, нормальными, близкими. За улыбкой разглядываю грусть или даже боль и начинаю любить простой человеческой любовью.