Любил Ника первые выходы. И тянется он на охоту не проезжей дорогой, где могут встретиться обыватели, а в обход по загорью: «Ты тут, можно сказать, литургею справляешь и эдакое в сердце своем несешь на первых-то выходах, а он к тебе с улыбочками ехидными, с подъелдыкиваньем, — одним словом, с грязными сапогами в душу норовит забраться… Знаем мы их!..»
Дождь перестал. На солнцепеках обопрела — выглянула земля.
Проваливаясь в снегу, пересек Ника Шиловские луга и выпер к Большому затону: там, на незамерзающих родниковых полыньях, он не один год бивал селезней с прилета. Все такие полые места вокруг города у него на учете.
На мысу, в таловом кусту, Никин скрадок. Он только подновил его.
Подмял осоку, хохлясь, как гусыня на яйцах. Налетевшая пара кряковых, заметив охотника, взмыла столбом. Ружье в руках, но курки не подняты. Выстрелить, пока утки были над сушей, не удалось, отпустить дальше — будут вне выстрела. Ника, как он говорит, «лопнул», и селезень шлепнулся в полынью.
Первый селезень! Кто из нас не радовался, оглаживая дымчато-голубое его перо! И этот селезень качался на волнах, дробно перебирая красными лапами. Ветром относило его к середине полыньи, на быстрину: «Унесет!» Ника сбросил треух, полушубок, сапоги. Расстегнул пуговицы у штанов…
Нет, не буду рассказывать вам, друзья мои, как Ника доставал селезня из полыньи четвертого апреля.
Сидеть в скрадке он уже больше не мог: зубы выбивали дробь. Схватился — побежал искать остожье для ночлега. Пробираясь с острова на материк, не узнал лугов: снег раскиселился, воды прибавилось — канавы были полным-полны. И снова припустил дождь. Ника выбрался на гривку и устроился в прелых одонках скирды. От раскисшего полушубка и разогревшегося тела валил пар. Ника уснул накрепко. Вскочил от ледяного ожога:
«Батюшки! Вода!..»
Ночь. Шум и треск ломающегося на реке льда, а к этому ливень и первый весенний гром: не ночь — кара господня!
Ахнуло-трахнуло, и словно надвое развалилась черная кровля небосвода.
Развалилась, а сквозь провал, вдоль этой расщелины, змеей белое пламя. Волосы на голове у Ники поднялись шубой.
Как схватил ружье, селезня, как пробежал первый лужок, поминутно оступаясь в залитые водой ямы, — помнит плохо. Врезалась в память только безбрежная ширь полых вод, занесенные с Ульбы льдины, удары грома, просверки молний да высокие торосы опасного затора, повернувшего всю силу реки в луга.
Споткнувшись о залитый по маковку куст волчевника, упал, ободрал лицо и руки. Волны подхватили его.
— Караул!.. Тону!.. — Но уцепился за ветку и встал.
«На Мамину гриву, она выше, там деревья!» — Ника сорвал с плеч двустволку и, опираясь на нее, как на костыль, побрел: мельче, мельче. Когда почувствовал, что грива рядом, — не выдержал и заплакал.
Обрываясь, расцарапав подбородок и руки, залез на осину. Как уселся на сук и привязался ремнем к стволу — не помнит.
— На рассвете ветер переменился, полетел снег. С Миронычем, — Гордей Гордеич указал на хозяина сторожки Дягилева, — обнаружили мы Нику утром: поплыли спасать затопленных на островах зайцев. Был Ника синий, как баклажан. Мы с трудом сняли его с дерева.
Сегодня у нас четырнадцатое. Вчера, перед выходом на охоту, я зашел навестить соседа. Ника уже не упрашивал Ефросинью Федотовну положить его на горячую печку и накрыть потеплее. Не стонал, как он стонал позавчера, рассказывая о своей беде. С ввалившимися глазами, худущий — в чем душа — выполз он на завалинку и смотрел в сторону Шиловских лугов.
Узнав от меня, что затор на Ульбе прорвало, Ника опустил голову и как бы про себя заговорил:
— Хорошо теперь на Большом затоне, утки от селезней отбиваются, жмутся к гнездам. А селезни на подкряк прут — успевай стрелять только…
Я сказал, что сегодня на Шиловские луга мы идем всей Кузнечной слободкой. Ника поднял голову и повернулся ко мне: «И я, я, пожалуй, стаскаюсь гуда же…» Он с трудом встал с завалинки и, придерживаясь за стену, ощупкой побрел в избушку.
И нельзя было узнать: плачет он, или это так слезятся глаза его: глаза у Ники всегда слезятся…
ПРОЛЕТНЫЕ ПТИЦЫ
Охотники захолустного Усть-Каменогорска были ремесленники: кузнецы, слесари, кожевники, шубники — «безземельные хлебопашцы». С ними бок о бок прошло детство и первые годы моей молодости. Я познал своих земляков, как казалось мне в самообольщении, свойственном тому возрасту, не только со всеми их человеческими слабостями и привычками, но и с сокровенными, глубоко скрытыми социальными помыслами всей нашей ремесленной бедноты. Сын столяра, выросший в семье из тринадцати детей, довольно рано изведавший, почем фунт лиха, — возможно, что я имел право так думать. Должен признаться, что уже с безусого возраста я питал склонность к наблюдениям и размышлениям в дневнике.