Работе моего молодого пойнтера по уткам дивились даже обладатели прирожденных водолазов: сеттеров, пуделей, спаниелей: «Не его это дело, а вот поди же!..» И хотя я сознавал, что пользоваться горячностью короткошерстного, почти голого пса — явное варварство, но оставить Марса дома не мог: привязанный, он так рвался и выл, что соседи грозились отравить его. Я был одет по-зимнему. Расстегнув дубленый кожушок, я всякий раз запахивал в него мокрого пса, и мы грелись с ним вместе.
А липкий, мокрый снег с дождем вскоре перешел в сухой, секущий, как дробь, крупеник. Ветер — в ураган. Резко похолодало. Закрутила, завыла настоящая сибирская пурга.
Птица же все валила и валила. Я бы стрелял, покуда не вышли патроны, но ветер донес до меня крик старшего Корзинкина, и вскоре я разглядел его в снежной замети. Перекрывая вой бури, Иван надсадно звал: «Мы пошли-и! Иде-ом! Пропаде-ешь!..» Очнувшись от пьяного азарта, я встал над водомоиной и почувствовал всю силу урагана: меня чуть не опрокинуло в заводь. Корзинкин повернул к городу и, угинаясь от секущей пурги, пошел, скрываясь в молочной мгле.
На меня налетел табун крохалей. Не удержавшись, я ударил по ним дуплетом, и два крохаля упали в воду. Как назло, один оказался подранком, и я тщетно вызывал из воды Марса, гонявшегося за крохалем, покуда он не доспел обессилевшую птицу.
Отдохнуть, дать согреться в кожушке собаке я уже не мог: надо было спешить. Только взвалив на плечи вязанку битых уток, я понял, что сделал непоправимую глупость, отстав от товарищей.
Ледяной встречный ветер с густой секущей крупой валил с ног. Следы недавно прошедших братьев замело. Мокрый кожушок мой залубенел. Пойнтер сперва кругами носился по луговине, чтоб согреться, теперь оброс смерзшимся снегом и, шатаясь, брел сзади.
А буран неистовствовал, как в декабре, без рукавиц мерзли пальцы, нос, рот, глаза забивало снегом.
Остановившись передохнуть, я не обнаружил собаки. Бросив тяжелую вязанку, я побежал назад и нашел Марса в водомоине. Пойнтер попытался подняться и не смог. «Закоченеет — пропадет пес!..» С жалостью я схватил замерзающую собаку, взвалил на плечи и зашагал по своим следам к брошенным уткам. Марс — крупный кофейно-пегий пойнтер — весил около двух пудов. Я подобрал тяжелую вязанку уток и ринулся сквозь пургу. Удачная охота и эта разыгравшаяся грозная стихия словно удвоили запас моих сил.
Напор снежного урагана, как течение горной реки, отбрасывал меня назад. Я приспособился идти боком, выдвигая то одно, то другое плечо вперед. Заплутать я не опасался: справа была старица, слева — Иртыш. Я боялся ослабеть, выбиться из сил, однако не допускал и мысли оставить замерзать собаку или бросить уток на съедение волкам и лисам: «Сдохну, а донесу».
Непомерная ноша пригибала меня к земле. «Теперь близко! Теперь совсем уже рядом!» — подбадривал я себя. Но силы оставляли меня. Хотелось остановиться хотя бы ненадолго. «Не останавливайся, только не останавливайся!» — приказывал я себе и двигался уже в полузабытьи.
Сколько времени шел я до бакенской избушки, как добрался до нее — не помню. Помню только, как перешагнул через порог жарко натопленной землянухи, выпустил из рук тяжелую вязанку, окоченевшего пойнтера и повалился на нары.
Когда меня разбудили охотники ужинать, на столе уже стояла бадья янтарно-жирного супа из уток. Я бессмысленно озирался по сторонам. Душистый пар поднимался к самому потолку землянухи. Кто-то всунул мне деревянную ложку в руку, и я зачерпнул, проглотил горячей ароматной благодати. Я помнил о своем Марсе, но ни спросить о нем, ни оторваться от еды не мог. Молчали и все остальные охотники.
«Пропала собака!» — подумал я и, тяжело вздохнув, зацепил кусок жирной, сочной утятины. Ел и по привычке обглоданные кости бросал к порогу. И вдруг до моего слуха долетел характерный хруст. Приподнявшись с нар, я увидел жующего кости Марса…
За ночь пурга утихла, к утру выведрило, и притиснул сухой спиртовый мороз-рекостав. Иртыш начало схватывать. Паром сняли еще вчера: на реке образовались широкие забереги, и только на стрежне с зловещим шорохом шла шуга. Отрезанные от Усть-Каменогорска охотники уподобились зайцам на острове.
С большими трудностями проворные бакенщики переправили нас на городскую твердь. Мой оттаявший, воскресший пойнтер не схватил даже и насморка. Сейчас он лежал на коврике у кровати и следил за каждым моим движением: боялся, что я могу оставить его дома. Я смотрел на него и улыбался. «Видать, душенька твоя тоже дрожмя дрожит», — подумал я, безуспешно стараясь уснуть в преддверии завтрашней стрельбы на заветном своем мысу. Забылся только на рассвете. А вскочил полный силы и радостного до дрожи, до сладостного замирания сердца ощущения жизни: «Сегодняшним вечером на мысу я уже буду стрелять…» Воображение создавало картину за картиной. «Золотое время… пора упований и надежд…»