– Она была юна, с хвостиками на голове и в маленьком переднике с половинкой пряника в кармане. Кусочек, отгрызенный от этой половинки, оставил после себя рифленый контур зубов, которые его обкусали. И надо же, съели крысы; бедная крошка! Дом был очень старый! Комнаты огромные, холодные, темные. Ее умершую мать хоронили в белом подвенечном платье, всю в белых розах, да, ложе устлали белыми розами, не камелиями, они цвели позже; так она и бродила по бульварам несбывшихся надежд, пока сама не превратилась в мечту.
Получается, он описывал условный жизненный план, к которому приклеил бирку с надписью «Тристесса». И теперь выслеживал ее в кулуарах искусственной памяти, и снова его добыча сама стала охотником. Он существовал в ее образе; она же, как женщина, никогда не была реальностью.
– Как-то раз в одном шатре я исполнял танец с акробатическими элементами. Между началом и концом я проложил самосозданную линию силы тяжести и сам стал натянутым канатом, по которому балансировал на пальцах ног, помогая себе широченными рукавами, наполненными темнотой. За моим номером выступали гномы, боровшиеся в грязи, а до меня – дрессированная лошадь правым копытом подбирала на слух простые мелодии на специально сконструированном пианино. В Клондайке старатели забрасывали меня золотыми самородками, и я думал: «Как славно быть женщиной».
Он ужасно страдал от своих воспоминаний, но он ведь их и придумал, чтобы заставить себя страдать. Возможно, в этой вымышленной автобиографии попадались крупицы фактов, однако она никак не увязывалась с историей Тристессы, которую я наблюдала в старых кинотеатрах, давно уничтоженных. Луна затухала, проявлялись звезды. Мои глаза наполнились маревом озер, а наша лодочка плыла по этому неплодородному морю, приближаясь все ближе и ближе к вечному небытию. И снова его пальцы стали исследовать безупречную фактуру кожи на моей груди, и снова я открыла для него затвор шлюза в своем внутреннем море.
– Но никогда, да, никогда я не попадал в такого рода передряги, как бы красиво ни танцевал, и какие бы смертельно опасные прыжки на трапеции ни исполнял. Я никогда не селился в подобной пещере и никогда не думал, что такой маленький рот может петь так громко…
Отбросив шкуры, мы обнялись на снежных барханах, сгорая от возбуждения и страсти, а вверху, мерцая, двигались по кругу звезды. Когда мне в лицо брызнули водой, я не проснулась, решила, что все еще сплю, такой это был благословенный, освежающий ручеек. Затем вода оросила нас еще раз, потом еще, и я стала слизывать ее пересохшим языком с кожи Тристессы. Призматические капли скапливались на бровях, стекали по щекам, и я подумала, что мы превращаемся в воду и потому сможем напиться вдоволь.
Вдруг руки в черных кожаных перчатках схватили Тристессу за плечи. Его выкрутили из меня, словно пробку из бутылки.
Я разочарованно и одновременно возмущенно закричала.
На меня вылили еще одно ведро воды, а следом, приглушив крики, накинули одеяло. Через пару секунд я пришла в себя. Лежу, не двигаясь, застыв от изумления; под одеялом я словно «в домике», а снаружи доносится резкий хруст каблуков и чей-то отрывистый голос, отдающий приказы.
Этот голос, несмотря на резкие согласные, иногда срывается на визг. Странный голос, безликий; приказы, что он отдает, скрывают их автора. Я слышу тихие упреки Тристессы, но не могу разобрать, что именно он говорит; приподнимаю краешек одеяла, хочу подсмотреть, и тут же руки в перчатках хватают меня за запястья и защелкивают наручники.
Перед тем как убрать одеяло, меня заставляют надеть спецовку механика, которая случайно завалялась у них в джипе, ибо они не в силах видеть меня голой.
Мы в плену.
Мы с Тристессой, надежно скованные наручниками, стояли в центре круга, который образовали пятнадцать джипов, направивших на нас лучи фар. Нас обоих осмотрел какой-то сержант, одетый в темно-зеленые брюки из плащевой ткани и подходящую по цвету рубашку апаш из плотного хлопка с короткими рукавами; на голове у него остроконечная шляпа, чтобы он отличался от остальных, кто в фуражках. Все носили до блеска начищенные ботинки из коричневой кожи, щетинились стволами и пулеметными лентами. Подстриженные под ежика, они сияли чистотой, как надраенный сосновый стол на традиционной фермерской кухне.
В этом безукоризненном ополчении состояло, наверное, человек семьдесят. В положении «вольно» солдаты пялились на нас с детским удивлением и – надо признать – отвращением. У каждого на шее на железной цепочке болтался железный крестик. И всем на вид было не больше тринадцати.
Нас, связанных, крепко держали молодые руки этих солдат; они предприняли все меры предосторожности.
На Тристессу накинули сержантский китель, и он выглядел как Кассандра после падения Трои; по всклокоченным волосам струилось несчастье.