Герцен был прав в своих выводах и предчувствиях. Морская "военная" экспедиция оказалась жуткой трагедией, даже не начавшись. Ни один шведский порт не принял судно с оружием. Все всё знали и не захотели ссорится с Россией. На море разразилась буря. В переполненной лодке при перегрузке с парохода оказалась течь. Лодка затонула. В ледяной воде погибли люди. Вся многошумная деятельность лопнула как кровавый пузырь.
Бакунин поспешил было в Лондон под крылышко Герцена.
Однако. Александр Иванович был слишком рассержен. Не в последнюю очередь его потрясло письмо Мишеля, написанное тем во время обеда под горячую руку из Швеции, "между супом и рыбою", в котором он во всем случившемся обвинил Сашу, сына Герцена, также бывшего в Швеции, да в таких скотских выражениях, каких Герцен вообще не читывал!
И тем не менее, Бакунин поднял грандиозный скандал!
— Вы, — кричал он, — вы видели, что не будет удачи, что пароход не впустят ни в один порт и молчали! Вы послали меня в Стокгольм, мне пятьдесят лет, я вам не мальчишка на побегушках! Вы знали, что польское дело было устроено плохо, но что я всегда в первых рядах, и видели, и не остановили! Никто даже слова не сказал. Я бы опомнился! Не дурак же…
Герцен поднялся из-за стола, встал напротив стула Бакунина, почти вровень.
— Ты велик ростом, ругаешься, шумишь — вот почему тебе в глаза никто и не говорит. Ты упрекаешь, что мы видели и не остановили. Ты, брат, стихия, лава, солому ломишь, как тебя остановить? Польское дело — не наше дело, и ты себя доконал им.
— То, что случилось, ужасная трагедия, людей уже не вернешь, Мишель, — тихо сказал Огарев. — Над ними склоняют головы и воздают почести павшим. Мир их именам. Неудачи, увы, бывают. Но нас ужаснули даже не обвинения Саши, не пустота, ненужность и призрачность всех твоих переговоров, сближений, отдалений, объяснений. Мастерски составленные тобой характеристики идут в любой роман, это было бы хорошо, если бы ты имел художественную цель…
— … но ты воображаешь, что это "
Злой и настороженный, Бакунин величественно прислонился к косяку двери, открытой на террасу, и закурил.
— Правду от друзей я готов принять любую и всегда.
— Тогда слушай наши заключения.
Герцен помолчал, нахмурился и вздохнул.
— Мы тебя знаем уже двадцать лет. Оторванный от жизни, брошенный с молодых лет в немецкий идеализм, из которого время сделало видимость реалистического воззрения, ты не знал России ни до тюрьмы, ни после Сибири. Но полный широких и страстных влечений к благородной деятельности, ты прожил до пятидесяти лет в мире призраков, студенческой распашки, великих стремлений и мелких недостатков.
Герцен помолчал, удивленный пришедшей мыслью.
— Не ты работал против прусского короля, а саксонский король и Николай — для тебя. После десятилетнего заключения ты явился тем же — теоретиком со всей неопределенностью, болтуном, неряшливым в финансах, с долею тихенького, но упорного эпикуреизма и с чесоткой революционной деятельности, которой не достает революции. Болтовней ты погубил не одного Налбандова и Воронова.
— Кроме того, Мишель, — вступил Огарев, — Ты хочешь, чтобы все было сейчас, поскорей, производишь суматоху, всех срываешь в невесть какую тревогу. Надо либо "
Огарев покачал головой, прикрыв ладонями щеки.
— Ты во главе зла, Мишель, это ужасно, но ты во главе зла.
Бакунин не произнес ни слова. Буря вскипала и опадала в нем, он шумно дышал, но молчал, набычившись, наклонив тяжелую голову.
Герцен перевел дух и перешел к заключению, к тому, о чем они давно решили с Огаревым.
— Жаль, что ты не написал "Мемуаров", Мишель. Они принесли бы тебе состояние, и всем было бы легче. Но для тебя это не "
— А для кого написал бы я их? Сейчас все народы потеряли инстинкт революции, — огрызнулся Бакунин. — Они слишком довольны своим положением, боязнь потерять то, что они имеют, делают их смирными и пассивными. Я бы хотел написать этику, основанную на принципах коллективизма, без философских и религиозных фраз.
Все помолчали.
— В общем, Мишель, мы должны тебе сказать… Живи, как знаешь. И попросили бы тебя уехать в Париж. Кое-какой пенсион ты еще будешь там иметь из фонда, но деньги почти ушли, ты бросался ими без всякого учета, словно пустыми бумажками.
Бакунин удивленно посмотрел на обоих проникновенными чистыми голубыми глазами и дурашливо помотал головой.
— Опять я круглый дурак перед вами. Простите меня, друзья. Я высоко ставлю вас над собою. Зачем мне уезжать в Париж?
Но Александр Иванович был неумолим. Поднадоел им Бакунин своей шумной бестолковщиной и сплетнями, которыми никогда не гнушался ни на чей счет, но удивлялся, когда на него обижались.
А на него обиделись.
Потому что для сплетен и вкусных слушков, кои он так обожал, пищи было хоть отбавляй.