— Ой, да куда же вы? — спохватилась Денисьева. — Такие поэтические стихи — и такой прозаический финал! Да как можно теперь уснуть?
Она встала и нервно прошла босыми ногами по каюте — от окна к двери и снова от двери к окну.
— А это что на полу? — вдруг наклонилась и подобрала клочок бумаги. — Ну да, Фёдора Ивановича стихи, которые он только что нам читал! Как же можно их так неряшливо обронить?
— У папа́ такая манера: пишет на чём попало, а потом теряет. Положи к себе. Утром ему передадим, — сказала, зевая, Анна.
Она расположилась на жёстком пароходном диване, свернувшись калачиком и положив под голову сумку с нарядами, что взяла в дорогу.
Поутру, встав первой, Анна сказала:
— Пойду разбужу папа. Кстати, где вчерашние стихи? Возвращу ему — вдруг решится что-либо в них исправить.
— Возьми в моём ридикюле. — Леля потянулась, чтобы тоже встать, но, видно передумав, повернулась к стенке, решив немного подремать.
Листок, который Анна вытащила из Лелиной сумки, оказался чуть больше того, что был вчера в руках отца. Анна отложила его, чтобы найти другой, но глаза её обратили внимание на то, что на бумаге были слова, тоже написанные рукою папа.
«Опять стихи? — догадалась дочь. — О чём и откуда они у Лели? Может быть, что-то из старого, что Леля попросила папа переписать ей на память?»
Анна знала, что Леля не раз, приходя к ним в дом, просила Фёдора Ивановича прочитать что-нибудь из сочинённого им. И всегда выражала своё бурное одобрение услышанному.
«Но нет, этих стихов папа я не знаю, — сказала себе Анна. — Это что-то совсем новое, мне неизвестное».
«Посвящение какой-то даме. Неужто папа влюбился на склоне лет? — расстроилась дочь. — Но в кого? Ах, что это я, в самом деле! Ну конечно же слова эти обращены к Эрнестине. Она одна — то исключительное и единственное существо, которое безгранично живёт в сердце моего отца. Только её одну он и любит теперь по-настоящему, забывая при этом, что рядом существуем мы, его дети, которым тоже нужна нежность и ласка».
И вдруг — как ожог:
«Но почему же, почему эти стихи — здесь, в сумочке Лели? Если они посвящены маменьке, то как папа мог списать их для другой женщины, как бы та ни восторгалась его талантом? Тогда неужели «последняя любовь» — это она, Леля, моя подруга?.. Нет-нет, мысль эта — наваждение! И как я только могла такое подумать?..»
31
«Надо же такое обо мне придумать, будто я совершенно не забочусь о семье и не люблю своих детей! Это верх неблагодарности. Внушают же подобное те, кто со слезами причитают о детях-сиротах при мне, живом отце. А сами пальцем о палец не ударят, чтобы сделать что-либо существенное для моих девочек.
Взять хотя бы их тётку Клотильду. Не спорю, после смерти Нелли тут же забрала крошек к себе. Что же касается Анны, то она жила в Веймаре словно в своей семье. Но вот же последний случай. Анна только что вышла из Мюнхенского института, а тут открылось место фрейлины при будущей жене великого князя Константина Николаевича — Александре Иосифовне. Ничего иного от Клотильды и не требовалось, как поговорить с матерью невесты — великой герцогиней Саксен-Веймарской. Однако Клотильда согласилась на то, что сама Анна настойчиво потребовала от тётки не предпринимать никаких шагов. Видите ли, заявила потом Анна, её самостоятельному характеру противопоказано служение какой бы то ни было персоне, а пуще всего — августейшей. И в кого моя дочь такая своенравная?
Ну что же, не желает, чтобы за неё просили, попытаюсь устроить кого-либо из младших дочерей. Упрямство, девичьи капризы — всё это так. Однако Дарье уже восемнадцать, Екатерине семнадцать, Анне — все двадцать три! До каких пор всем им сидеть на шее Нести?
В меня, в меня моя дочь Анна! И мне униженно кланяться пред сильными мира сего — нож острый. Но есть ли иной выход?»
Фёдор Иванович выбрал наименее мятый лист бумаги, взял перо. И снова нахлынуло раздражение — почему нет рядом Нести, зачем она с весны заперла себя со всеми детьми в этом проклятом Овстуге?
«Словно она для меня теперь на противоположном конце земли. Но ведь она — единственная, кого я по-настоящему люблю. И она мне так нужна, так необходима!»