В отличие от утопистов консерватизм умеет казаться мудрым. До известной степени он таковым и является. Однако он никого не спасал и тем более не вдохновлял. Кроме наиболее нервных контрреволюционеров, не принимающих неизбежного будущего – всегда неведомого.
В условиях общественной несвободы добрый барин может воспылать сочувствием к униженным и оскорбленным, досужий мыслитель – возмечтать о более рациональном общественном устройстве, люди образованного слоя – попытаться донести свои альтернативные предложения до высшей власти, социальные низы – в совместном порыве потребовать «справедливости», а люди, которым нечего терять, – отчаянно взбунтоваться против всего существующего порядка. Отсюда не только стремление к «свободе, равенству, братству», но и порывы к тотальному уравнению.
Очевидно, что во всем этом больше эмоций, нежели рассудка; причем человек может оказаться заложником неведомых ему страстей. Так бывало в истории не раз, но разум упорно склонялся затем к разумному пониманию случившегося: хаос представлялся организованным, а стихийный бунт – подготовленной революцией. В этом суть неспособности человека к постижению природы системного кризиса, вызванного собственными страстями.
Не раз было сказано, что революция – это стихия. Отсюда следует, что относиться к ней следует именно как к стихии: не проклиная и не восторгаясь ею и тем более не надеясь, что она сама вынесет в «лучший мир». Перед лицом ее остается только одно: правильно рассчитать не только свои силы и возможности, но и степень их возможного «искривления» своими же необузданными эмоциями. Иного пути нет.
Давно замечено, что скучное течение исторических событий порой прерывается периодами общественных катаклизмов. К началу XX века европейский мир стал слишком тесным, агрессивным и быстрым для того, чтобы элиты могли это осознать, а политики успели договориться относительно поддержания привычной стабильности. И всякое европейское поветрие имело обыкновение производить бурю в мозге русской интеллигенции. Отсюда пароксизм взаимоисключающих утопий 1917 года. Это состояние резонировало с психикой масс, отчего эмоции превращались в страсти, а страсти – в коллективный психоз. Но когда эмоции выгорают от ощущения безнадежности, человек останется со своим основным инстинктом – инстинктом выживания. К этому подводит его бездонная прошлая история.
Возможности постижения истории поистине безграничны. Не стоит только пользоваться чужим умом, сводя русскую революцию к чисто политическим переворотам. За восемь месяцев 1917 года не могло сложиться даже подобия гражданского общества. Место расчетливой и предусмотрительной (в европейском смысле слова) политики заняли эмоциональные реакции на непонятные шаги непонятной власти. На то были свои причины.
Российская история не знала планомерно дисциплинирующего насилия в лице инквизиции – процесс форматирования социальной среды затянулся. В отличие от европейца россиянин, отчужденный от традиций римского права, не умел мыслить категориями формального закона, предпочитая максимы справедливости и правды. Практически отсутствовал средний класс, способный жить своим умом. Попросту говоря, россиянин не был отформатирован для демократии, но этого не хотелось замечать.
События 1917 года политические доктринеры не случайно связывали с излишним разгулом страстей. Эсеровский лидер В. М. Чернов сетовал, что большевизм «концентрировал в себе известную сторону охлократических тенденций революции». Его соратник по партии Е. Г. Шрейдер выражался еще резче: «Октябрь – это тот же Февраль, но доведенный до пароксизма, облеченный отчасти в психологическую форму вольницы». Д. Пасманик (некогда кадет, затем сионист) видел в революции сардонический «красный смех», «вызванный стонами миллионов людей, погибших на кровью пропитанных полях Западного и Восточного фронтов». Правый деятель Б. В. Никольский отмечал «судороги воображения» масс, связанные с утратой привычной картины мира. Если вчитаться в сочинения В. И. Ленина, то окажется, что свои главные решения он принимал в расчете на общественные страсти. В сущности, на большевиков работала стихия русского бунта.
Мало кто возьмется отрицать, что генетический материал русской революции запрятан в глубине веков, и особенности взаимоотношений власти и народа складывались на протяжении столетий. Из ситуационного недовольства конкретной властью и традиционной веры в ее же спасительность складывалась историческая психика народа. В результате в массах закрепились лишь две модели поведения: