Но 2-е декабря 1851 года показывает Фредерику, какие бездны таились в этом человеке. Осадное положение, разгон Учредительного собрания, город во власти преторианцев, ночные аресты защитников Республики, убитые на парижских улицах, Ламбесса, Кайенна… Фредерика точно громом поразило. Он не мог оправиться от удара, пришлось поместить его в больницу для умалишенных. Но можно ли считать его безумным оттого, что каждый день из оставшихся ему двух с половиной лет жизни он проклинал душителей свободы? После его смерти в 1854 году приверженцами Республики были собраны по подписке деньги для надгробного памятника, сохранившегося по сей день. По слухам, император анонимно внес в этот фонд тысячу франков. И ныне бронзовый бюст на могиле — единственное, что осталось от Фредерика Дежоржа. Правда, его именем назвали улицу в Бетюне, которую проложили к вокзалу после того, как здесь прошла железная дорога, были снесены крепостные стены и городские ворота распахнулись навстречу будущему. Но потом эту прямую как стрела магистраль перекрестили в бульвар Раймона Пуанкаре. И бетюнским детям, играющим на этой разрушенной и вновь отстроенной улице, где не сохранилось ни одного дома от той части Тесного переулка, где жил майор и где на месте заведения кузнеца Токенна теперь помещается аптека, бетюнским детям — их тоже посылают спать, когда слипаются глаза, — ничего не говорит имя мальчика Фредерика, который, выходя из школы, дрался с балбесами ростом в три раза выше его. И никому оно ничего не говорит. Расспросите хотя бы торговцев. Все это теперь отошло в область предания.
Но на Аррасском кладбище попечением социалистического муниципалитета поддерживается в порядке удивительный памятник. На колонне, заросшей плющом — его подстригают, а кругом сажают с десяток цветочков, к этому и сводится вся забота, — на колонне бюст изможденного человека с провалившимися глазами, с загнутым наподобие клюва носом, а поскольку в войну девятьсот четырнадцатого года осколки бомб или снарядов продырявили бюст насквозь, голова словно чудом держится на зияющей ране, которая идет через всю шею от левого плеча к правому уху, так что остался только бронзовый ободок на фоне неба, и сквозь пробитую шею видно, как проносятся птицы и плывут облака…
Скоро никто не вспомнит, кто такой он был. Забвение — тот же плющ, только его не подстригают ежегодно.
Врач пришел под вечер. Он посмотрел на больного, покачал головой, послушал, как свистит и хрипит у него в груди, посмотрел на перебирающие одеяло пальцы, на пустой взгляд и сказал, что, по его мнению, майор Дежорж не протянет до утра, разве что случится чудо.
Теодор снова пошел к Токенну — очень уж ему хотелось повидать господина де Пра, который умел так убедительно говорить, — и снова не застал его: гвардеец из роты Ноайля все время находился в карауле у Аррасских ворот. А его, Жерико, никто посреди царившей неразберихи даже не думал куда-то назначить, к чему-то определить. Сам он не собирался набиваться, он был счастлив, что может в этой сутолоке побыть наедине со своими думами.
Долгое время он просидел у постели умирающего, обе женщины сидели тут же, удрученные горем, плакали, не чувствуя своих слез, и молчали. Наконец Катрин тихонько промолвила:
— Подите подышите воздухом, господин Жерико, — а в тоне ее слышалось: «Оставьте нас одних с ним…»
Во всем Бетюне такое настроение, как у постели умирающего. Повсюду праздному фланёру кажется, что он лишний, чужой в семье. Он вспоминает то, что сам говорил вчера, и ему стыдно своих слов: «Я не вижу, ради чего мне умирать…» — и говорил он это человеку, который сейчас лежит в агонии. А когда тот же майор спросил его, в чем, наконец, секрет его снисходительности к королевским гвардейцам, нельзя же объяснять все их молодостью и забывать, что они враги народа, от которого бегут, ибо бегут они не от Наполеона, а от народа, тогда Теодор — может быть, не очень обдуманно — ответил, что стоит заглянуть в глаза даже врагу, даже сумасшедшему или преступнику, и вот уже начинаешь представлять себе, что́ он чувствует, и видишь в нем прежде всего человека. А майор посмотрел на него тем строгим взглядом, каким смотрел иной раз, и сказал:
— Может, вы и не находите ничего, ради чего вам стоит жить или умирать, зато, видно, у вас находится много лишнего времени, чтобы заниматься преступниками и сумасшедшими!
В ту минуту Теодор объяснил его слова некоторой примитивностью, привычкой думать готовыми шаблонами. Но сегодня вечером эти слова приобретали совсем иной смысл; может быть, произнося их вчера, майор уже понимал, что у него самого не только нет лишнего времени, а остался один последний день…