Запах трубочного табака смешивался с ароматом духов, которыми время от времени обильно опрыскивал себя герцог: духи были единственной роскошью, которую позволял себе Эмманюэль Ришелье, не считая перчаток, ибо перчатки тоже были его настоящей страстью, и он даже заказывал их себе по мерке. Вот уже несколько часов длилась их беседа, и Мармон не без весёлого любопытства поглядывал, как герцог берет большой флакон, душит себе руки, опрыскивает волосы, а иногда, приоткрыв ворот рубахи, натирает духами грудь, смачивает подмышки: перед отъездом он приторочил к ленчику несколько флаконов духов, подобно тому как другие берут с собой в дорогу ром.
— Мы утратили, — говорил Ришелье, — ту простоту нравов, каковая отличала наших предков. Развратительная философия отторгла от религии даже тех, кто обязан быть её законным стражем. Есть только один путь возвратить заблудший народ к былым добродетелям-это восстановить веру и священнослужителей в их блеске и величии, что вернёт церкви прежнее уважение. Но никакие законы, сколь бы мудры и суровы они ни были, никакие законы сами по себе не способны предохранить нас от повторения плачевных ошибок, если дворянство не подаст пример народу и своим религиозным рвением, и чистотой нравов.
Я не раз слышал, как аристократы, дворяне обвиняли во всем простои народ, чернь; и это отчасти справедливо, ибо царившая тогда распущенность нравов привела к смуте, ко всем преступлениям нашей пагубной революции, но разве они не уяснили себе, что те люди, которые задумали взорвать монархию, не стремились, во всяком случае поначалу вовсе не стремились, распространить среди невежественных масс, среди городского отребья принципы философии, приведшей монархию к гибели? Разложить дворянство-вот что имелось в виду и что было успешно осуществлено, поскольку знать, пренебрегши чистотой религиозных идей, покидала насиженные родовые гнёзда, съезжалась ко двору, где и вела разгульную жизнь сообразно принципам новой философии, и, являя народу пагубное зрелище порока, самолично подготовила приход чёрных дней, свидетелем коих была наша юность, скованная страхом и-увы! — бессильная…
Отвлечённые рассуждения оыли, что называется, коньком герцога Ришелье. Не то чтобы он прибегал к ним в обычных разговорах, но когда беседа переходила к обобщениям, особенно же когда бывшему губернатору Новороссии-ведь в провинциальной глуши редко встречался собеседник, легко понимавший прекрасную французскую речь, и приходилось прибегать к русскому языку, а на нем он изъяснялся не так уж свободно, — так вот, когда герцогу попадался соотечественник, склонный из любопытства послушать знаменитого деятеля, обладавшего к тому же незаурядным житейским опытом, и при этом не стремившийся выкладывать свои личные соображения по тому или иному вопросу, вот тогда-то герцог Ришелье распалялся и переходил на возвышенный стиль, скорее пригодный для письма, нежели для разговора; и, однако, именно этот стиль укрепил его престиж в глазах императора Александра, ибо губернатор неизменно слал своему венценосному покровителю донесения как раз в этой выспренней манере. Это умение благородно выражать мысли он унаследовал от своего наставника, абб^ата^Лабдана, страстного почитателя Фенелона, в коем сей достойный священнослужитель видел надёжное противоядие против прозы ЖанЖака Руссо-прозы, в самой прелести каковой он усматривал развращающие свойства. Вот почему вошло в привычку сравнивать дела герцога Ришелье, творимые им на берегах Понта Эвксинского, с царством Идоменея, каким оно описано в Фенелоновом «Теле маке». Десятки раз в присутствии Мармона восхищались необыкновенным красноречием герцога. Однако ораторские приёмы последнего казались ему несколько вычурными, искусственными, и, возможно, именно эти потоки красноречия ещё резче подчёркивали разницу между жизнью Ришелье и его собственной жизнью, выдвигавшей перед ним сложнейшие задачи, не давая времени для размышлений, будь то в Испании или в Иллирии, где он кратковременно выполнял те же функции, что и Эмманюэль Ришелье в Новороссии, а ещё чаще на полях битв по всей Европе, в этом неутомимом марше войск в кильватере ненасытного Бонапарта, разницу между собственной его жизнью и наместническим существованием Ришелье на рубежах Азии и Ислама, где ничто не ограничивало ни времени, ни масштабов власти, существованием владыки огромного края, посредника между враждебными и примитивными народностями, отдающего отчёт в своих действиях и поступках лишь одному венценосцу, свято верившему герцогу и сидевшему где-то за тридевять земель. — вот почему Ришелье мог созидать, строить, а не нести с собой повсюду смерть и разрушение…