Как-то странно было представлять себе в этих высоких готических покоях префектуры города Бовэ этим дождливым вечером, при свечах, яркое солнце, пыль и ветры Черноморья, унылый губернский город, выросший вокруг бывшей крепости Хаджи-Бея и насчитывавший всего двадцать лет от роду, этот город, где Ришелье проложил улицы, насадил деревья, построил театр… и самого герцога среди этого смешения немцев и татар, черкесских пленников, русских бар, которые с кучей крепостных съезжались со всех углов России в новый город, привлечённые данным им правом свободно гнать водку и продавать её без акциза, чему старались помешать царские чиновники, а также дешевизной товаров, прибывавших сюда транзитом и облагавшихся пошлиной в центральных областях, тогда как Ришелье сумел, правда с трудом, добиться для своих горожан всяческих в этом отношении льгот… в этом удивительном краю, который каждый день мог подвергнуться набегам кавказских князьков, турок, куда фельдъегери доставляли императорские указы, грозившие подчас настоящей катастрофой; где подсиживали друг друга чиновники, где интриговали купцы, разгуливала чума; казалось, в этом краю он, Ришелье, с курчавыми, до срока поседевшими волосами, весь пропахший духами, пренебрегая собственным комфортом, был занят лишь одним-строил, разводил сады. Он перемежал рассказы о свирепых схватках, сожжённых городах, насилии и грабеже сценами из оперы-феерии, где все превращалось в блистательные балы, маскарады и пикники. Но высот лиризма герцог достигал, когда заговаривал о том, как на одном из песчаных бугров, вчера ещё неотличимых среди пустынной степи, возникла его знаменигая вилла, обсаженная акациями, молоденькими вязами и серебристыми итальянскими тополями, — на бугре, где среди тенистых аллей, причудливо взбегавших на откосы, терялось строеньице с колоннами, нечто вроде храма, и хижина, точная копия Трианонской. Сначала Ришелье завещал свою виллу юному Рошешуару, но, поскольку тот возвратился во Францию и не совсем деликатно покинул службу русского императора, герцог в конце концов решил передать её своему адъютанту Ивану Александровичу Стемпковскому, племяннику английского генерала Коблея, начальника Одесского гарнизона. Все это было сдобрено занятными историями о путешествии княгини Нарышкиной, подруги сердца Александра I, и о празднествах, даваемых в её честь; тут же шёл рассказ о чуме 1812 года-раздирающие душу сцены, как в одном селе пришлось сжечь дома вместе с больными, даже не уверившись, живы они или умерли. Одним словом, трудно было решить, что преобладало в рассказах герцога-нарочитая лёгкость в передаче самых драматических эпизодов или же широта взглядов, административный талант, почти гениальность, обнаруживаемые одной случайно брошенной фразой, и поистине удивительная в этом внешне суетном человеке способность к самоотречениюкороче говоря, человеческое сердце под одеждой придворного.
— Все там, — говорил он, — зависит, к несчастью, от случайности, от того, насколько сумеет вникнуть царь в дело, от воли какого-нибудь петербургского фаворита… Сам император Александр-человек высокого ума, но бдительность его обмануть нетрудно. Как много могут принести зла сумасбродные выходки людей вроде князя Петра Долгорукова, сумевшего испортить отношения между царём и его наиболее верными слугами! К тому же машина Российского государства столь огромна и неповоротлива, что не удивительно, хотя и трудно представимо, насколько сами правители бессильны с нею совладать… Если бы я вам рассказал…
В эту минуту вошёл адъютант, принёсший маршалу на подпись бумаги.
Герцог сощурил близорукие глаза и, плохо, вернее, ничего не видя в полумраке спальни, принял вошедшего за Фавье и крикнул ему: «Добрый вечер, полковник, ну, как отдохнули?» Желая выручить смутившегося офицера, Мармон поспешил поправить герцога: это не полковник Фавье, а совсем молоденький офицер…
Ришелье извинился, сказав, что худого тут ничего нет, потому что полковник Фавье-известный силач, и сам герцог был бы не против, чтобы их путали дамы. И добавил два-три похвальных замечания в адрес не по возрасту развитого юнца, будто разбирал по статям лошадь. Молоденький офицер покраснел до ушей, пробормотал что-то неразборчивое и пододвинул бумаги маршалу. Пока Мармон читал их, Ришелье принялся тихонько хохотать.
— Вот видите, — сказал он, — одни лишь бумажки никогда и нигде не теряют своих прав… Стоит только сколотить армию в три тысячи человек, да ещё рассеянную на пространстве десяти лье, плетущуюся из последних сил от привала к привалу, как вам уже нужно скреплять своею подписью реестр бегства и разрухи…
Когда они снова остались одни, Ришелье осведомился:
— Скажите, так же было и в армии… — Он не докончил фразу, стесняясь в присутствии Мармона произнести имя, столь привычное в его устах, но Мармон понял и утвердительно наклонил голову.
— То же самое. Вы командовали армией, ваша светлость, и вы знаете, что война-это прежде всего дело канцелярское… и ценою крови чернил не сэкономишь. Помню, как-то в Саламанке…