Образ Софи как-то сливался в голове Теодора с образом юной девушки, которая в Бовэ приносила ему обед: тот же венчик белокурых волос, выбивающихся из-под чепчика, то же боязливое и наивное выражение миловидного личика; только, пожалуй, грудь больше развита. Он старался не давать воли мечтаниям.
Молоденькие женщины привлекают какой-то необыкновенной гибкостью, ч мужчина с удовольствием воображает, как бы он сжал в сильных своих объятиях столь хрупкое создание… К мыслям об этих двух женщинах с нежным цветом лица примешивалось и воспоминание о той, другой, такой живой, своенравной, но и она, так же как эти две, словно бы растворялась в объятии, и перед глазами Теодора вставали ворота на улице Маргир, стайка ребятишек, Трик, которого держал под уздцы привратник, и Каролина… Как она тогда прильнула к Теодору! Она была почти без сознания, чувствовала только, что он поддерживает её, и на миг отдала себя в его власть. Но как быстро она очнулась!
Каролина… Он старался отделить друг от друга три этих женских образа, но они почему-то смешивались, ему становилось стыдно, и на мгновение каждая выступала отдельно, словно он в тенистом саду раздвигал руками густые ветви, ища знакомое милое лицо, но видел то его, то другие лица. Он как будто изменил Каролине, и это даже доставляло ему злобное удовольствие, на которое он не считал себя способным; он играл локоном другой женщины, касался её плеча, но вдруг впадал в отчаяние, забывал обо всех на свете женщинах, чувствуя себя таким одиноким без неё, без Каролины… В ночной мрак чуть проскальзывал бледный отблеск луны.
В доме слышались какие-то шорохи. Минутами раздавался лёгкий стук, приглушённый, короткий шум. Впечатления обыденные, однако они держали в напряжении молодого мушкетёра, склонного к подозрениям и готового, во вред своему покою, зловеще истолковывать каждый звук. Где же это покашливают, а может быть, просто прочищают горло? Как будто скрипнула дверь-такое странное ощущение, словно где-то далеко прозвучали сдержанные голоса, и от этого сильнее почувствовалось ночное безлюдье. Казалось, глубокую тишину вот-вот нарушит истошный крик. Но тишина все длилась, и Теодор нарочно ворочался на своём тюфяке, лишь бы зашуршала солома, и замирал, как только раздавался шорох… Напрасно закрывал он глаза-через секунду они как будто сами раскрывались, вглядываясь в темноту.
И в этом дремотном оцепении перед взором его проплывали картины минувшего вечера-то кузница, то ужин. Весьма смутные картины. Художник переходил от одной сцены к другой и опять возвращался к первой. Не было желания думать о чемнибудь одном больше, чем обо всем остальном, грезилась только игра световых бликов и теней, контрасты мрака и освещённых лиц. Он отнюдь не стремился возродить в памяти эти сцены, фигуры их участников, смысл той или иной позы, но кое-что запомнилось крепко, и нельзя было от этого отвязаться. Однако в мозгу запечатлелась не общая атмосфера картины, как он сперва убеждал себя, стараясь самого себя обмануть и скрыть то, что занимало сейчас его мысли. Ему все вспоминалось выражение глаз то одного, то другого, перекрёстные взгляды и их значение.
Глаза старика, который играл тут какую-то непонятную роль, взгляд того ревнивого мальчишки… Но все мысли его устремлялись к одному, к той нежной белизне, что шевелилась во мраке ночи. И никак не удавалось не думать об этой Софи… Вот она сняла батистовый чепчик и белый казакин… обнажилась тугая грудь, выкормившая ребёнка, которого Софи родила от этого рыжего великана. Право, не было возможности не думать о том, что в этот час они вместе, внизу-в незнакомой ему комнате, откуда, может быть, и доносится в темноте прерывистое дыхание… И эта белизна нагого тела, эта покорность мужу, естественный жест женщины, даже не помышляющей об отказе. Теодору с поразительной чёткостью вспомнилось чувство, овладевшее им, когда он впервые понял, что женщина готова отдаться, хочет показать, что она прежде всего женщина, что жаждет принадлежать ему… Он страстно вслушивался в тишину, слышал биение собственного сердца, и в эту минуту ему хотелось отторгнуть от белоснежной наготы огромную чёрную тень-этого неумолимого Вулкана, чьё шумное дыхание он, казалось, слышал… И вдруг в чердачное окно словно влетела стайка птиц: послышалось звонкое пение башенных часов на церковной колокольне… Сколько же пробило? Теодор не сразу начал считать. Одиннадцать или двенадцать? Ну, пора спать. Если, конечно, удастся. Теодор поворачивается на спину. Вытягивается. Он считает себя способным сделать очень многое. Но вот уснуть, оказывается, не может.
А если встать, подойти к окну, выкурить трубку, посмотреть, что там за этими стенами? Может быть, он увидит пейзаж, озарённый лунным светом… или ещё что-нибудь?