Сам Теодор отправился на Главную площадь повидать когонибудь из мушкетёров, но те, к кому он обращался, не более его знали, что им предстоит в ближайшем будущем. Монкором завладела кучка волонтёров, один-долговязый как жердь, другой-маленький, чернявый, с девичьим голоском, третийкудрявый, с подёргивающейся губой. Больше всего эти молокососы боялись, чтобы их приверженность к королевской фамилии не была взята под сомнение. Они с негодованием говорили о сцене у Приречных ворот. И, захлёбываясь от восторга, описывали геройское поведение его высочества герцога Беррийского. Им хотелось верить, что ещё возможна вспышка верноподданнических чувств, что Франция, как один человек, ещё поднимется на защиту своих законных властителей. Они не могли примириться с мыслью о переходе через границу, о том, чтобы отдать страну во власть Людоеда, но, если так надо, они готовы и на это. «А вы тоже?» — спросил Жерико у Монкора. Монкор потупился. Жерико отошёл прочь.
Он обладал удивительной способностью чувствовать себя в одиночестве среди толпы. Его оттирали плечами, толкали в разных направлениях; отряд кавалерии, криками расчищавший себе дорогу, оттеснил его прямо на батарею, потом он вынужден был остановиться из-за того, что солдаты Швейцарской сотни затеяли ссору с гренадерами, которые вздумали передразнивать их выговор; его отшвырнули вправо, потом влево, под самую башню, когда он стал переходить на ту сторону площади, к «Северной гостинице», где как будто мелькнул господин де Лористон верхом на лошади… а он в который раз задавал себе вопрос, какое ему до всего этого дело. Пусть не для чего жить среди этой своры, так знать бы хоть, за что умираешь! Неудержимее, чем обычно, в нем перехлёстывала через край буйная, нестерпимая жажда расходовать избыток сил, которая, должно быть, и есть молодость и которую до сих пор он утолял бешеной скачкой верхом. Было бы хоть за что умирать… Какая горечь поднималась в нем, когда он вспоминал, что по недомыслию отказался участвовать в походах, где люди по крайней мере сражались. А он сделался солдатом под самый конец, только чтобы бежать! В чем смысл всей этой авантюры? Оставив в стороне нескольких сопляков, которые клевали на любую приманку и вместо всяких убеждений довольствовались верностью Бурбонам, — о чем думало огромное большинство, о чем думали их командиры, перебежчики от Наполеона или эмигранты, снова уходившие в изгнание? О тысчонке-другой франков, которую им удалось захватить, о сундуке с парадными панталонами и дорожным несессером, который они взгромоздили на карету. Противно их слушать. Физиономии искажены страхом. Господи, чего им страшиться? Что их атакуют, окружат, будут держать в осаде…
Ну и что же? На то и война, которую они избрали своим ремеслом. От Парижа до Бетюна они только и знали, что бежали.
Им не довелось увидеть ни единого штыка, ни кончика усов наполеоновского пехотинца. Им было страшно. Что их ранят, что они свалятся в грязь, не найдут крова для ночлега, страшно неравного боя, колющего острия, пронизывающей пули, страшно умереть. И так же, как Теодор, они не знали-ради чего.
На площади выстроилась колонна кавалеристов, и вдруг поднялся крик: «Уезжают! Уезжают!» В самом деле: уезжают гвардейцы конвоя и мушкетёры. «А как же я?» — думает Жерико и пытается пробраться поближе, чтобы узнать у кого-нибудь из всадников хоть что-то. Им руководит дурацкое укоренившееся чувство долга, страх не сделать того, что нужно, хотя в такую минуту и при его умонастроении этот страх-совершенная бессмыслица. Оказалось, что это эскорт их высочеств с Мармоном во главе, две тысячи лошадей при полутора тысячах всадников, остальные лошади запасные. А мушкетёров чёрных и серых было и вовсе сотни три-не больше, те и другие под начальством господина де Лористон: они составляли авангард, а за ними следовало основное ядро королевского конвоя. Экипаж графа Артуа, зеленую берлину с королевским гербом, окружал отряд лёгкой кавалерии под командованием Сезара де Шастеллюкс.
Сразу следом за ним катила жёлтая карета господина де Дама.
Вот уже с Приречной улицы, мимо мясников, по ухабистой мостовой выезжает герцог Беррийский в мундире лёгкой кавалерии, издали приметный из-за неизменного серого непромокаемого плаща. За ним следуют гренадеры, окружающие другую берлину с королевскими лилиями, но только жёлтую. Дальше две кареты, шесть-семь фургонов и две повозки с поклажей. Артиллерийские зарядные ящики, но пушек не видно. Опять кареты. Замыкал шествие королевский конвой. Как? И это все? Быть не может!
Нас построят потом, мы тронемся позднее и будем прикрывать отступление их высочеств… Уход колонны стал началом всеобщего бегства. Главная площадь опустела, все спешили-кто на отведённую ему квартиру, где задержался товарищ, кто за лошадью или в ротную канцелярию, если таковая имелась, — на площади остались лишь те немногие, кто заночевал прямо в повозках, да ещё походные кухни, отбившиеся от своих пехотинцы и, наконец, пушки.