Теодор осторожно стал подниматься по лестнице и, останавливаясь, прислушивался. Слух у него был тонкий, и он отчетливо улавливал раздававшиеся во мраке приглушенные короткие всхлипывания Фирмена. В коридоре второго этажа он уже перестал их различать… На чердаке по-прежнему спал как убитый Монкор — ни скрип двери, ни шаги товарища не нарушили его доверчивого сна. А Жерико сел в темноте на тюфяк и долго вслушивался в глубокую и обманчиво спокойную тишину, пытаясь угадать по легким шорохам движения людей, дышавших в этом безмолвном доме. Потом тихонько вытащил из кармана нож, которым кузнец подрезал копыто его лошади. Положил нож на пол. Стальное лезвие блестело. Теодор смотрел на него. И долго не отводил взгляда. Очень долго. Рукам было больно, — ведь он колотил противника изо всех сил, но боль эта вызывала в душе чувство удовлетворения, ибо свидетельствовала, что он задал мерзавцу основательную трепку. Сабля лежала рядом, на тюфяке, и иногда Теодор дотрагивался до нее. Он грезил о чем-то с открытыми глазами, а в оконце теперь глядела на него луна. Как будто он все еще был в лесной чаще, слышал смутный гул голосов, а потом — удивительные, небывалые речи или внезапный звонкий выкрик… Все было теперь не таким, как прежде. Мир стал другим… гораздо богаче и гораздо страшнее… мир, какого он раньше не знал… И столько в нем было крутых поворотов, и огней, и бездн. Вот она — жизнь. Он все повторял: «Жизнь». В это опьяняющее слово вмещалось все на свете и, переполняя его, переливалось через край вместе с образами, возникшими перед ним в эту ночь, такую необыкновенную ночь, и вместе с этим лунным сиянием, заливавшим кровли домов, и вот с тем жалким существом, что рыдает и всхлипывает там, внизу.
И вдруг сон навалился на Теодора, схватил его за плечи, повернул, как ребенка, и бросил на жиденький тюфяк, сквозь который он даже и не почувствовал жесткие доски пола.
Он не слышал, как заскрипела входная дверь, как поднимались по лестнице двое возвратившихся мужчин, как они шушукались на площадке второго этажа, как Бернар вошел в свою спальню. Он не слышал, как юный Вертер шагал по комнате взад и вперед, словно лев в клетке, ибо все не мог успокоиться и лечь спать. Не слышал Теодор и его вздохов. И шороха одежды, падавшей на стул. Не слышал, как вновь настала тишина.
Он не знал теперь, что делается внизу. А также за стенами дома. Не видел, как меркнет лунное великолепие. Как бегут по небу черные тучи. Не почувствовал дыхания дождя, опять забарабанившего по крыше, — как будто настойчиво стучали в нее тысячи маленьких указательных пальчиков. Он не проснулся, когда Монкор в младенческом своем сне повернулся и вскрикнул, словно мальчик-с-пальчик в дремучем лесу, когда его, спящего, схватил людоед. Не слышал, который час пробил. И сколько пробило потом.
И так же, как в ту минуту, когда он пытался разглядеть в чердачное окошечко господина Жубера и его спутника, тайком вышедших из дома, он не слышал, как за его спиной отворилась дверь и в темноте приблизился к нему подручный кузнеца, движимый безмолвной ненавистью, так и теперь он не услышал ни шагов, ни дыхания Фирмена, Фирмена, у которого колотилось сердце, звенело в ушах и который уже отворил дверь, вошел в темноте и, растерявшись от того, что скрылась луна, не знал, куда ему двинуться — к кровати или к тюфяку, к которому из двух спящих подкрасться.
В руке Фирмен сжимает теперь не копытный нож, а обычный, очень острый нож, каким режут свиней. Он умел резать свиней, — научился в деревне у своего отца. Он знал, какой безумный ужас охватывает тогда животное; не раз он крепко держал свинью, а старший его брат, оттянув ей голову за уши, вонзал нож… ему все еще помнился пронзительный, истошный визг свиньи, понимающей свою участь, чудовищный вопль животного, у которого все нутро переворачивается от смертного страха… Фирмен сжимает нож; у ножа твердый клинок, — не сгибающийся, когда его вонзают, короткая и толстая круглая рукоятка из прочного дерева. Таким ножом можно прикончить с одного удара, но для этого надо видеть, куда его всадить. Хочешь перерезать человеку горло от уха до уха, полоснешь с одной стороны, а он проснется, будет биться, захлебываясь своей кровью. Свинью легче зарезать, чем человека. Человеку нужно всадить нож в сердце. У человека все проходит через сердце. Через этот комок, что бьется и бешено трепещет от взгляда женщины. В сущности, Фирмен совсем не уверен, что человек думает только головой. Он смутно чувствует, что и безумства, и великие решения зарождаются у человека в сердце. Да и кровь из жил лучше всего выпустить, ударив ножом в сердце: наружу она не выйдет, вся выльется внутрь, — чуть-чуть окровянит рубашку, а на обнаженной груди останется черная отверстая рана, и из нее будет сочиться тоненькая струйка. Он видел, как убили таким ударом человека: в прошлом году заманили пруссака в ловушку и прикончили… Его держали трое. Могучий был мужчина, силач.