Впрочем, не бойтесь, я не увлекусь и не стану оправдывать в ваших глазах Мармона, герцога Рагузского. Хотя, может быть, и не совсем справедливо отождествлять понятие измены с его именем. Заслуживает ли он большего презрения, чем Сульт или Кларк, — дело вкуса. Кому нам верить, если говорить о самих фактах, о «рагюзаде» 1814 года, — Наполеону, который, высадившись в Канне, подтвердил свое жестокое обвинение, или непосредственному свидетелю, полковнику барону Шарлю Фавье, нашему старому знакомцу? Он почел своим долгом взять перо и защитить своего бывшего начальника, которого он, несомненно, считал непричастным к военной измене, к отступлению генерала Сугама из-под Эссона, но, даже если тут он прав, дело ведь не только в этом… ибо Мармон изменил уже накануне, когда вел переговоры с австрийцами. Но Мармон мне сейчас безразличен, а вот Фавье нет.
Я начал писать эту книгу для того, чтобы показать невозможность сопоставления двух несопоставимых эпох. Нет ничего более нелепого, чем судить, чем объяснять прошлое, исходя из настоящего. Нет ничего более ложного, более опасного. Я не знаю, как будут читать то, что я пишу, во всяком случае, я не могу запретить читателю заниматься игрой, которую сам отвергаю. Например, я предвижу, что из моего старания поместить людей той эпохи в соответствующие рамки, не судить о них упрощенно и не считать изменой Наполеону или Людовику XVIII то, что мы привыкли считать изменой, я предвижу, что из моих стараний кое-кто сделает выводы для нашего времени, увидит в этом какую-то лазейку для тех, кого нельзя не считать изменниками у нас, во Франции, во время блицкрига, накануне атомной эры. Так нет же, никакая общая мерка неприложима к Фавье и… этим людям; я чуть не назвал имени, я заколебался, кого выбрать, но я не могу оскорбить героя наполеоновских войн и войны за греческую независимость, сопоставив его, пусть даже в отрицательном смысле, с подобной мразью. Пойдем дальше: солдат 1815 года не солдат 1940, даже если пути отступления и самая его беспорядочность схожи; ведь противоречия, мучившие одного, не те, что мучили другого, ведь за это время изменилось значение слов, ведь в 1815 году считалось вполне естественным перед казнью отрубить руку осужденному, тогда не существовало никакого противовеса идее нации, патриоту и не снилось тогда, что у него есть долг также по отношению к чужому народу, слово «человечество» лишено было смысла, война рассматривалась как преступление только когда она бывала проиграна, и так далее и так далее. Как раз на примере Фавье, который из рядов приверженцев императора перешел в ряды роялистов, а затем участвовал в заговоре против короля, как раз на его примере мы видим, как заколебались концепции того времени, как они сдвинулись в сторону современных понятий, вылившихся в определенную форму, приобретших значение и размах гораздо позже, когда они выкристаллизовались в систему, в идеологию, потеряли свой эмпирический характер, превратясь в принципы. Дело в том, что теперь это уже не искания отдельного человека, они вошли в плоть и кровь человеческих масс, отождествились с новыми людьми, с теми, кто ныне творит историю, с теми, у кого нет ничего общего с авантюристами той эпохи. Итак — Фавье.
Неужели же надо было вводить его в эту книгу только ради нескольких эстафет Мармона, которые он отвез королю или его гвардии, ожидавшей смотра на Марсовом поле, ради встречи на площади Карусель и сна в одной из комнат префектуры Бовэ? Мне уже слышатся голоса критиков. Может быть, они ополчатся на Фавье, может, на других персонажей, но допустим, что на Фавье. Автора обвинят в отсутствии мастерства за то, что он вдруг выдвинул на первый план второстепенных персонажей в проходных сценах, и зачем это нужно интересоваться частной жизнью молодого полковника, старавшегося забыть Марию Ангелицу в объятиях Марии Дьяволицы? Не ожидайте, что я буду защищать здесь книгу, из которой, если прислушиваться к подобного рода замечаниям, пришлось бы выбросить одну за одной все страницы, все фразы, все слова во всех фразах. Но дело в том, что этот персонаж, второстепенный для читателя, для автора — персонаж первого плана, и вышеупомянутый автор как раз, наоборот, упрекает себя за то, что Фавье прошел в его книге так, мимоходом, где-то сбоку. Ибо если любовь Бертье к госпоже Висконти вызывает улыбку, то лучшего героя, чем Шарль Фавье, не может пожелать для себя ни один автор любовных романов, — ведь Фавье, если мне не изменяет память, увидел впервые Марию де-лос-Анхелес, герцогиню Фриульскую, около 1805 года, вскоре после того как она вышла замуж за Дюрока, его близкого друга, и с того дня полюбил это «совершенное создание» безнадежной любовью, любовью, которая после смерти Дюрока в 1813 году казалась кощунством, и девятнадцать лет после этой смерти Фавье жил фантастической, полной приключений жизнью до того самого дня, когда герцогиня Фриульская согласилась стать женой человека, который в течение двадцати семи лет любил ее издали…