Итак, Дессоль сел в карету с Жак-Этьеном. Он наблюдал вступление Наполеона в Париж, понятно, тайком, но захлебывался от впечатлений. Ладно. Когда их наконец выпустили через ворота Сен-При, они очутились в полном мраке на совершенно безлюдной дороге. Надо полагать, тем, кто сидел в Бетюне, Эксельманс попросту пригрезился. Оба посмеялись над этими мнимоосажденными.
В память Теодора навсегда врезалось зрелище бетюнской Главной площади при свете факелов, загроможденной повозками, лафетами, запруженной не менее чем полутора тысячами человек, преимущественно молодыми людьми, которые не помнили себя от тревоги и нетерпения и невольно прислушивались к тому, что им нашептывали насчет их начальников. Имена назывались с опаской, но если первый произносил их шепотом, десятеро повторяли эти имена во весь голос. Кто, кто? Да господин де Лагранж взял на себя эту незавидную обязанность, а господин де Лористон смылся вместе с принцами… Все это только слушки… Но в этот трагический час все на этих улицах под пасмурным небом, куда уходит шпиль башни, создает картину какого-то притворного оживления, распахнутые и по большей части освещенные окна, откуда обыватели с женами, стоя спиной к свету, смотрят на происходящее внизу, и кофейни, где горят низко спущенные лампы, и уличные фонари, которые бледнеют рядом с ручными факелами, и фонари карет с выпряженными лошадьми и стоящими на козлах кучерами, и лихорадочно блестящие глаза… В этот трагический час для молодых людей, начинающих понимать, что им давно уже лгут, что против них что-то умышляют, что их обрекают на ненавистную долю, вполне естественно взвалить вину на тех, кто ими командует, подвергнуть сомнению намерения начальников, припомнить их прошлое; все бывшие бонапартовские офицеры сейчас им подозрительны… Кем был Лагранж, кем был Лористон, кем были и остались маршалы? Ничего удивительного, если они вернутся к прежнему хозяину… и слово «измена» переходит из уст в уста…
Все эти молодые люди толпятся здесь, собираются кучками, созванные с разных концов города барабанным боем. Некоторым пришедшим с опозданием повторяют все заново, и они в ярости швыряют наземь каски, кивера, шапки и плачут, как малые дети. Сторожевые посты послали сюда представителей, чтобы те по возвращении осведомили pix.
И вдруг Теодор, который послушался было своего хозяина и даже завернул на Приречную улицу, где мясники убирали с полок товар и где он намеревался взглянуть, что представляет собой лавка пресловутого старьевщика, будто бы особенно бойко торгующего теперь… вдруг Теодор чувствует, что у него не хватает духу уехать. Он словно заразился всеобщим отчаянием, порывами ярости: те чувства, которые, надо полагать, таились под спудом, сейчас проявляют себя открыто и необузданно. Казалось, он знает этих легкомысленных франтов, этих балованных сынков, которым папенька купил офицерский чин, этих юнцов, способных только орать и пить, и что же? Именно они полны отчаяния и страха перед бесчестьем, и надо полагать, не сегодня родилась в них преданность и вера, пускай во что-то невразумительное, но все-таки вера и преданность…
— Нет, нет! — выкрикивает какой-то гренадер, и всем понятно, к чему относится его негодующий возглас.
Королевские жандармы, все как один, выхватили сабли и размахивают ими при свете факелов. И даже несчастные мальчишки-волонтеры, — вместо башмаков у них на ногах холщовые обмотки, а взгляните, какое выражение лица хотя бы у этого долговязого… А швейцарцы, они-то почему бьют себя в грудь и всем пожимают руки?..