Роговица его выцветших синих глаз была в красных точках, а зрачки лихорадочно блестели. Он приводил мелкие штришки из школьной жизни сына, его великодушные поступки, его…
— Фредерик, — мягко остановила мужа Альдегонда, — тебе нельзя так утомляться. К тому же господин Теодор не знает нашего мальчика… он подумает: родители всегда такие, в глазах отца… — и, обернувшись к постояльцу, добавила: — Нет, он на самом деле хороший мальчик! — Затем приложила палец к губам.
Майор действительно задремал, рот приоткрылся, веки сомкнулись, пальцы вытянулись на одеяле, морщинистые пальцы с утолщениями на суставах и плоскими ногтями…
Они на цыпочках вышли из комнаты.
— Послушайте, господин Теодор, — сказала жена майора, — кажется, я могу вам помочь… Катрин говорила мне… Словом, у нас есть родственник Машю, кучер дилижанса… По-моему, он почти вашего роста… и надо полагать, у него найдется какая-нибудь старая одежда… Да бросьте! Я не допущу, чтобы старьевщик обдирал вас!
Глаза под опущенными веками в темных пятнах обращены к будущему, к мечте, которую не вмещают слова. За песочным, в крупных цветах пологом майор плывет по течению прихотливой волны. В глубь годов, которые ему не суждено увидеть. Все морщины, проложенные на лице заботами прошлого, складываются в таинственные письмена того будущего, ради которого он жил. Отметинки на коже, шрам на нижней губе, щетина на небритом нынче утром подбородке, бородавка на конце правой брови, влажная ложбинка, идущая от носа к усам, — вы рассказываете длинную, полную всяких перипетий историю одной судьбы, подвергавшейся случайностям и неурядицам современной истории, историю жизни майора Дежоржа, какой она представляется мне. Но эта приходящая к концу жизнь, словно долгая утомительная дорога, не что иное, как зачин грядущего, тех упований, что завещаны ею, зачин другой жизни, которая зарождается вновь, юная, трепетная, полная тех же иллюзий, какие манили молодежь двадцать пять лет назад, только к ним прибавилось еще что-то, ибо ничто не завершается, хотя бы я уехал, отряхнул прах от ног своих, отрекся от себя, умер… Так сменяют друг друга времена года, и бесследно исчезнувшая трава вновь появляется с весной. Умер? Да что это значит — умереть? Человек не умирает, раз есть другие люди. И то, что он думал, во что верил, что любил так сильно, так страстно, зазеленеет вновь с теми, кто идет ему на смену, с детьми, которые растут телесно и духовно, и в свой черед становятся восприимчивы к весне, к добру, к прелести вечеров.
Прошлое, прошлое! Существует никем не оспариваемое убеждение, что в смертный миг перед человеком, как вспышка молнии, проносится прошлое, его прошлое, словно вдруг разматывается нить, которая терпеливо навивалась на катушку памяти. Да разве сам человек не есть отрицание прошлого, не есть то, что выходит из этого прошлого, чтобы никогда к нему не вернуться, разве память — не преображение прошлого, его образ, исправленный соответственно нашим заветным желаньям? Человек обращен не к прошлому, и хотя бы вы за это побили меня камнями, я хочу верить, что в последний миг, когда его плоть осознает, сколь неумолимо отмерен этот миг, душа смотрит вперед в жажде узнать как можно больше и, собрав все силы гаснущего ока, тщится увидеть, что будет впереди, за поворотом, куда пойдет дорога по ту сторону горизонта… в будущем.
Не знаю, может быть, эта книга — я пишу ее на шестьдесят первом году, в возрасте короля-подагрика, того Людовика XVIII с отекшими ногами, которого возят в кресле на колесах, — может быть, эта книга, обманчиво, с виду обращенная в прошлое, на самом деле выражает мое страстное стремление к будущему, может быть, это и есть последнее ви
дение мира, потребность выйти за пределы моей повседневной оболочки, из оболочки моей повседневности. И потому-то, может быть, по мере того как от вербного воскресенья я продвигаюсь к пасхе, в книге моей, словно подземные удары, словно отдаленный перекатывающийся гул, глухо звучит, все чаще и чаще повторяясь, одно слово — настойчиво, как дробь барабана, то скрытно, то открыто звучит одно слово: будущее.Может быть, отчаиваясь и воодушевляясь, я потому и начал перебирать причудливую старинную ткань истории, потому и прослеживаю перекрещенные нити, сложный узор, где сплетены судьбы и цвета, может быть, для того я и окунулся в гущу канувшей в вечность эпохи, чтобы отрешиться от упрощенного, плоскостного восприятия мира, где я почти уже на излете, может быть, я для того и роюсь в архивной пыли, чтобы обнаружить многообразные зерна, из которых состою я, состоим мы, а главное, те, кто возникнет из нас, против нас, над нами, за пределами нас, ту весну на кладбищах, что зовется будущим.
Может быть, потому, что я отдаю себе сейчас отчет, как мало уже мне отпущено настоящего, я напряг все силы, всю волю и, заставляя моих близких сокрушенно качать головой, безрассудно положил бездну непомерного труда на то, чтобы повернуть все прошлое к будущему.