Эту картину наблюдали издали Элуа Карон и его сын. Они застыли на краю торфяника и, повернувшись, молча смотрели на фантастическую скачку вороного и на тщетные усилия всадника, пытавшегося удержаться в седле, меж тем как разъярённый конь, чёрный дьявол, уже забрался в камыши и, фыркая, мчался по берегу озера, так что всаднику в конце концов грозила только опасность выкупаться в холодной воде. Но Дьёдонне безотчётно бросился вдогонку за разъярённым жеребцом, а следом за ним поскакали два гренадера — последние из цепи, растянувшейся на просёлке, который шёл от Катле к правому берегу реки; конь рванулся вперёд, у всадника одна нога болталась в воздухе, другую он не мог вытащить из стремени и она была согнута в колене под брюхом лошади, а вороной скакал в низине по узкой полосе берега, потом с бешеной скоростью понёсся к рощице серебристых тополей, и видно было, как Марк-Антуан раз десять стукнулся головой и плечами о стволы деревьев, как его бросает от одного тополя к другому, как швыряет из стороны в сторону его крупное тело; вдруг оно задёргалось, раздался дикий крик боли, из руки всадника выпала сабля, которую он неведомо как и почему сжимал в кулаке, и обмякшее, точно тряпка, бесчувственное тело поволочилось уже по земле за весело скачущим конём, звонким ржанием провозглашавшим свою победу.
Элуа, опираясь на черпак, и Жан-Батист, не выпуская рукоятки тачки, смотрели, как несётся на них этот ураган, — оба оцепенели от изумления. Всадники, мчавшиеся вдогонку за вороным, запутались в камышах, у одного лошадь по брюхо залезла в воду, все трое что-то кричали торфяникам, но те ничего не могли понять. Они видели, что вороной волочит за собой окровавленного человека, а затем расслышали наконец, что офицер, скакавший впереди двоих всадников, кричит: «Остановите лошадь, черт бы вас драл!» Элуа подумал, что вода сделает это гораздо лучше, чем он, да и вообще нечего ему ввязываться, но так как Жан-Батист, глупый мальчишка, кинулся навстречу лошади, отец, желая защитить его, побежал вслед за ним, размахивая черпаком, чтобы преградить дорогу разгорячившемуся скакуну. Вороной прянул в сторону, испугавшись длинной грозной жерди, и окончательно сбросил на землю потерявшего сознание седока; освободившись от ненавистной ноши, конь сделал огромный скачок, пробежал саженей десять в камышах, шумно расплёскивая воду, и, сразу успокоившись, остановился, повернув к преследователям свою чёрную морду с белой звёздочкой на лбу.
Робер Дьёдонне спешился возле упавшего всадника, просунул руку ему под спину, приподнял этого тяжёлого, окровавленною, испачканного грязью человека; Марк-Антуан, застонав, обратил на него мутные глаза и вдруг завыл от боли диким нечеловеческим голосом. Огромное тело разбившегося атлета повисло на руках Робера Дьёдонне; тот был потрясён, поняв, что сам нечаянно причинил ему страдание, вызвавшее этот истошный вопль, и что у раненого, вероятно, пробит череп и сломана нога, ибо кости её торчат углом над отворотом сапога… Дьёдонне осторожно опустил на мокрую траву это жестоко страдавшее тело. Став на одно колено, он провёл рукой по испачканному лбу раненого: глаза Марк-Антуана смотрели теперь пристально и с таким ужасом, как будто видели перед собою смерть. Робер наклонился и сказал вполголоса:
— Не бойтесь ничего… Вы разве не узнаете меня? Я друг Теодора…
Слова эти были совершенно напрасны, ибо страх, застывший в тусклых, лишённых мысли глазах, не был страхом перед врагом, перед солдатом, наклонившимся над поверженным неприятелем, но перед чем-то иным, что раненый видел внутренним взором.
Веки его дрогнули и закрылись. Подошли оба гренадера, оставив своих лошадей около дороги под охраной Жан-Батиста. Один из гренадеров как раз и сделал выстрел, послуживший причиной несчастья. Это был высокий кудрявый юноша с маленькой головой и непропорционально широкой по сравнению с нею, крепкой, уже мужской шеей. Совсем позабыв, что он говорит с неприятельским офицером, в которого сам же стрелял, он посмотрел на Робера Дьёдонне глазами, полными слез, и, трепеща при мысли, что вся вина падёт на него, спросил:
— Ведь он не умрёт, господин поручик? Правда?
А Робер Дьёдонне, пожав плечами, ответил, не глядя на него:
— Ну как же я могу знать? — И тихонько, с материнской заботливостью постарался уложить поудобнее большое тело раненого, голова которого беспомощно склонилась на плечо, а из груди вырывались протяжные, как жалобная песня, страдальческие стоны.