Впрочем, Басинский мог и прочесть – пробежать глазами – и не заметить ничего интересного. В статье о Распутине, написанной талантливо, он прошел мимо рассказов «Что передать вороне» и «Век живи, век люби». Не лезли они в схему. Обычная ошибка молодых талантливых исследователей: создав новую схему, отбрасывать все, что ее взламывает. А «Голос из хора» – это сплошной взлом, разрушение всех схем, совершенная внутренняя свобода.
Если «Голос из хора» не литература, то что такое «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон? Тот же «Голос из хора». Только не лагерного, а придворного. И не ХХ век, а Х-й, и не Россия, а Япония, и тысячу лет чтится японцами как сокровище национальной литературы. Те же отрывочные, врасплох записанные мысли, та же игра с осколками ярких впечатлений, в которых, как солнечные зайчики, живет свет Целого, раскрывающегося через красоту, через умение видеть жизнь как искусство. «Записки» Сэй Сёнагон были вызовом сюжетной прозе (роману Мурасаки Сикибу) и хотя не превзошли «Гэндзи моногатари», но выдержали сравнение с ним, утвердили новый жанр. Так и «Голос из хора» утверждает его: набор эскизов к ненаписанной картине.
Жанр эссе сложился на Востоке раньше, чем на Западе. Назывался он в Японии «следовать за кистью», писать, что Бог на душу положит. Синявский очень похоже об этом говорит: «Чтобы написать что-нибудь стоящее, надо быть абсолютно пустым»[90]
. Откуда он это знал? Никаких следов изучения буддийской теории (для буддистов Пустота, Великая Пустота – что-то вроде Святая Святых). Чистое наитие, еще раз блеснувшее в «Прогулках» и вызвавшее скандал: читатели Синявского не были знакомы с буддизмом и приняли слова о пустоте как оскорбление Пушкина. «Нужно уметь вить из фразы веревки. И ходить по ней, как по воздуху. По воздуху, ни за что не держась. Вне тела. Без формы, как чистый воздух» (с. 533). Немножко даже напоминает «Алмазную сутру»: «Воздыми свой дух и ни на чем не утверждай его».У нас это внове, а в Китае укоренено в «Чжуанцзы» (т. е. до Р.Х.) и в Японии – целую тысячу лет. Начинаешь фразу, не зная, чем она кончится:
«Как приятно (как страшно), набравши побольше воздуха и не зная толком, с чего начать, нырнуть в обжигающую на первых ударах фразу, которая размыкается и смыкается за тобой, как вода, и не имеет к тебе отношения, пока ты не войдешь в нее полностью и, почувствовав внезапную помощь, прилившую извне, из этой речи, куда ты неосмотрительно прыгнул, не доверишься вашему общему с ней течению, руслу с риском захлебнуться и не выплыть никогда из реки, что, сжалившись и взяв тебя тихонечко на руки, уже, кажется, подталкивает к предмету, о котором ты брался писать, если бы вдруг не заметил, что он теперь уже не тот, и дело к вечеру, и надо плыть, не капризничая, молча повинуясь согласной с тобой еще цацкаться матери (реке. –
«Книга, которая ходит вперед и назад, наступает и отступает, то придвигнется вплотную к читателю, то убегает от него и течет, как река, омывая новые страны, так что, когда мы по ней плывем, у нас начинает кружиться голова от избытка впечатлений, которые при всем том текут достаточно медленно, предоставляя спокойную возможность обозревать их и провожать глазами, книга, имеющая множество сюжетов при одном стволе, которая растет, как дерево, обнимая пространство целостной массой листвы и воздуха, – как легкие изображают собой перевернутую форму дерева, – способная дышать, раздаваясь вширь почти до бесконечности и тут же сжимаясь до точки, смысл которой непостижим, как душа в ее последнем зерне» (с. 439).
Это та внутренняя свобода, которая начинает быть ключом во внешней неволе: «А что если попробовать жить от противного? Когда невозможно? Когда самая мысль гасится усталостью и равнодушием ко всему? И вот тут-то, на этой голой точке, встать и начать!» (с. 440). И принять лагерь как новый поэтический континент, как Пушкин цыган – до поэмы «Цыгане»: