В истории на такое понимание уходят десятки лет. Но время в романе Достоевского сжато, как пружина. В рамках этого волшебного времени путь Раскольникова глубоко органичен. Так же как органично безумие Ивана Карамазова, не сумевшего вырваться из раздвоенности между красивой идеей и смердяковским воплощением ее. Органично и самоубийство Свидригайлова или Ставрогина. Демоническое перерождение души рано или поздно ведет к депрессии – к отчаянию. Но этот исход может быть оттянут поисками новых острых ощущений (так пьяница лечится от похмелья еще одной стопкой). Однако в конце концов цепь запоев и похмелий кончается невыносимой тоской. В реальном времени каторжник Орлов (если бы ему удалось убежать) мог продолжать свои злодейства десятки лет; и мы видим этого процветающего, упивающегося вином и развратом злодея в князе Валковском. Но в волшебном, уплотненном времени романа Достоевского совершается судьба портрета Дориана Грея: если душа окончательно погублена, плоть немедленно рассыпается в прах.
Испытание крестом
Путь, через который проходит герой Достоевского, – это испытание крестом. Связь с крестом, выраженная в фамилии Ставрогина, есть в судьбе каждого. Искусство Достоевского убеждает, что в страдании есть идея, есть духовный смысл, – а не только личная и социальная патология. Глубину мира нельзя познать без страдания, ей нельзя приобщиться, не пройдя сквозь муку.
Читая и перечитывая Евангелие среди каторжников, принесенных в госпиталь после бичевания розгами и шпицрутенами, Достоевский переживал судьбу Христа так, как если бы она совершалась прямо перед глазами. На этот слой впечатлений наложились припадки эпилепсии, с восторгом в первый миг и всем, что было потом. Вот почва, на которой сложилось испытание позором и болью в романе Достоевского. Это испытание подобием Голгофы.
Распятие было не только мучительной, но позорной, издевательской казнью. Оно должно было совершенно зачеркнуть личность распинаемого. Именно поэтому Кайафа и Анна не воспользовались возможностью побить еретика камнями, по еврейскому закону, а постарались подвести его под римскую казнь, несравненно более гнусную. Они хотели, чтобы память об Иисусе была навечно заплевана. Прошло несколько веков, прежде чем крест стал респектабельным церковным символом. Но и после этого чуткость юродивых восстанавливала первоначальный смысл, первоначальный облик распятия: святости сквозь позор.
Через испытание позором и болью проходят не только герои, которых автор хочет сбить с котурнов, но и самые любимые (Соня, Мышкин, Хромоножка). Достоевский как бы не верит в подлинность, не прошедшую под линьком, не проверенную страданием. Именно святость сквозь позор, святость юродская выходит у Достоевского непобедимо захватывающей.
С испытанием крестом перекликается испытание грехом. Для героев Достоевского чувство Бога нераздельно с чувством греха. В бездне Бога открывается взгляд на бездну греха. А в бездне греха рождается тоска по Богу. Каждый роман Достоевского есть исповедь темной и мучающейся своей темнотой души – до просветления: «всякий человек за всех и за вся виноват», как сказано в «Братьях Карамазовых» (ч. 6, гл. 2).
Когда жизнь под смертельной угрозой, внезапно сознаются ее глубины. Больная Испания вдохновила Кальдерона, больной Рим – Августина; в грязи и крови диаспоры были созданы лучшие книги Библии… Распространяясь, гниение в конце убивает и дух. Но есть какой-то миг болезни, который духовно напряженнее, подлиннее самого цветущего здоровья. Хрупкий миг, сквозь который – как сквозь окошко – видно то, что обыкновенно скрыто.
Болезненность, нравственное безобразие и юродство имеют у Достоевского бесконечно много оттенков. В этом мире писатель удивительно легко себя чувствует и с точностью угадывает его неожиданные течения, – выбрасывающие вдруг Келлера на исповедь к Мышкину или заставляющие Лебедева плакать о мадам Дюбарри.
Достоевский чувствует юродивого в самом себе – и срисовывает с натуры. Юродство – традиционная черта многих деспотических обществ (Китая, Индии, государств ислама, Византии, России). Когда разум принимает сторону рабства, свобода становится юродством. Когда разум не принимает откровения духа, дух юродствует: «Кто хочет быть мудрым в мире сем, тот будь безумным», – сказал апостол Павел. В древней Руси только юродивый смел сказать: «Нельзя молиться за царя-Ирода…»
Н. Ф. Федоров серьезно считал, что государственный строй Руси – самодержавие, ограниченное юродством. Но на Западе Нового времени юродства не было. Только Достоевский создал юродский роман, ввел юродство в европейское искусство. И это было возвращением европейской культуры к ее подлинному христианскому истоку: «для иудеев соблазну, для эллинов безумию» (ап. Павел).