Приехав в Версаль, Матье услышал из чьих-то речей, что королева все лето проведет в замке Ля Мюэт и не появится на большой трапезе в течение многих недель. Поначалу, будучи тугодумом, он решил, что недопонял, и вместе с другими направился к залу, где обедал король; но, едва заметив отсутствие королевы на привычном месте, оказался страшно раздосадован, и мысль о том, что он будет лишен ее на протяжении долгой череды воскресений, показалась ему невыносимой. Он почувствовал себя заблудившимся ребенком, собакой, лишившейся хозяина, он не мог постигнуть, что с ним станется без вилки, накалывающей мясо, без руки, - жирной и удлиненной руки, чья прозрачная кожа отливала сиреневым - подносящей вилку ко рту, - унылому пурпурному рту с неизменно выдающейся вперед нижней губой - открывающемуся навстречу мясу, чтобы его съесть. Только это и имело значение в его жалкой жизни, его единственная и неистовая страсть, пусть даже созерцание королевы и будило в нем противоречивые мысли и чувства. Ибо, хоть он и любил смотреть, как ест королева, в то же время он желал, чтобы нечто грандиозное и чудовищное внезапно нарушило церемониал ее трапезы.
В то воскресенье у Матье не было денег на обратный путь, и потому он отправился в Париж пешком. Стоял знойный летний день, и воздух дрожал вокруг пыльных деревьев и раскаленных добела камней. Матье зашагал по дороге безучастно, словно вслепую, тупо ставя одну ногу перед другой и обливаясь потом в толстой шерстяной одежде. Этот переход он совершал не в первый раз, но в тот день ему казалось, что он шага уже целую вечность и будет шагать бесконечно, подобно тому как с незапамятных времен и во веки веков скользил он внутри герметической спирали. В какой-то миг он подумал даже, не является ли его путь под огненной звездой дорогой нового ада, но отбросил эту мысль, так как опыт и рассудок подсказывали ему, что он доберется домой задолго до наступления ночи.
Дойдя до Гренель [30], он сделал остановку в «Золотом Солнце» [31], где вино было недорогим. Зал, пропитанный рыжим туманом и кислым бочковым духом, сплошь заполняли желающие выпить: бродячие торговцы, фигляры с волшебными фонарями, носильщики дров, водоносы, солдаты, нищие и нищенки всех мастей.
Матье сел на край скамьи, сбоку от мужчины, похожего на Геркулеса, с бородой от уха до уха, в женской одежде и с эрекцией под красным платьем. Тот был здесь с группой мясников: колоссов как на подбор, с налитыми кровью глазами, хмельных от шума и вина. Один из них, сидевший напротив Матье, выглядел самым громадным и самым пьяным из всей компании. Рядом с его стаканом покоились кулачищи, огромные, как молоты для забоя скота, а неряшливо распахнутая рубаха открывала бычью грудь в курчавой черной шерсти. Этот мужчина выкрикивал угрозы в адрес королевы и во всеуслышание обвинял ее в любви к женщинам. По временам он загибал пальцы, словно бы для счета, и перечислял имена, которые Матье слышал впервые: Ламбаль, Полиньяк, Виже-Лебрен, Роза Бертен... Его товарищи, и особенно здоровяк в красном платье, одобрительно горланили, заодно с ним изрыгали непристойности и придумывали всевозможные кары.
Жара, голод и гвалт опьяняли Матье сильнее, чем заказанный им кувшинчик вина. Пелена застилала ему глаза. То, что он слышал сейчас, и о чем, так или иначе, давно уже судачил весь народ, представлялось ему чудовищным только из-за кощунственной манеры выражения. Он считал нормальным, что королева обходилась без содействия мужчины, порождая, пожирая и вновь порождая благодаря одной лишь своей божественной воле, или, быть может, даже помимо воли, следуя слепым законам, наподобие тех, что повелевают ритмом приливов.
Этим вечером в инее оконных стекол четко виднелась голова тигра, выгравированная на серебре, оттененная арабесками хрустальных нитей, с инкрустацией из белого перламутра. Его шерстинки впечатались в лед мириадами штрихов, прозрачность пустых полей растекалась из его глаз бесконечными пейзажами, заснеженными далями, где ветвилась легочная филигрань обнаженных серых деревьев. Ультрамариновые тени поднимались из тигриных радужек - краткие вспышки лазури, возникающие нежданно в блеске изумруда, - а на черной чистоте растаявшего геля каким представало стекло, нос вырисовывался с четкостью минерала.
Однако этот лик из заиндевевших трав словно бы трепетал. Диастолы и систолы агонизирующего солнца сообщали ему ритмичность дыхания. Расходящиеся от зрачка к периферии веточки загорались спорадически той быстрой радугой, что вспыхивает на кошачьей шерсти и зеркальных гранях. Но когда я приблизил к окну лицо, весь лик вдруг грозно затрещал, как раскаленное масло, и, мгновенно раздавшись, вырос величиной с небесный свод.