Это было отвратительно, что он пришел сюда. Сама Альбина, конечно, не чувствовала, но знала и не сомневалась в том, что воздух в палате не просто застоен и сперт, но буквально пропитан запахами ее тяжелого пота, ее испражнений, и приходить сюда неблизкому человеку – какого дьявола!
– Чего тебе здесь? – враждебно ответила она на его приветствие. – Нечего тебе здесь! Иди! Зачем ты мне нужен тут?!
Но выставить Семена откуда-нибудь, куда он пришел по какой-то своей надобности, – было занятием безнадежным. Она забыла об этом, но он тут же ей о том и напомнил, пройдя, как не услышал ее, к стулу и садясь у нее в изголовье.
– Ой, матушка Альбина Евгеньевна! – заприговаривал он укоряюще, весь – и широким своим розовым лицом, и острыми голубенькими глазками – лучась в открытой неподдельной улыбке. – Ой, нехорошо, ну как же так, что же это ты! От всех скрываешься, нигде тебя не найдешь, хочу повидать – проблема! А не чужие люди ведь, чтоб не увидеться! Вот я тебе творожку своего принес, молочка парного баночку… – принялся он вытаскивать из сумки у себя на коленях свои гостинцы. И заворочался на стуле: – Куда их тебе?
– Поставь на тумбочку, – обессиленно, сдаваясь под его напором, – сказала Альбина.
– Во, конечно, куда еще, на тумбочку! – шевелясь около нее, шурша сумкой и пакетами из полиэтилена, приговаривал Семен. Снова утвердился на стуле, успокоился, Альбина молчала, лежа с закрытыми глазами, и он через паузу сказал: – Так что, вправду, что ли, умираешь, Евгеньевна? Место твое не отдают никому, однако. Держат. Хотя по всем законам пора.
Альбина открыла глаза. Лицо Семена нависало над нею рыхлой розовой массой с вкрапленными в эту массу двумя васильками, – так низко он склонился к ней.
– Чего нужно? – спросила она. – Говори, боже ты мой…
– Так чего нужно, чего нужно, Альбина Евгеньевна… – Семен несколько сбился от ее прямоты. Но тут же и оправился. – «Дубки» мне нужны, Евгеньевна, знаешь же. Место самое то, мне другое – никак, но мне ж его получить нужно. Давай бабу мою на твое кресло. Ей оттуда все видно будет, она оттуда, как надо, прорегулирует. Старший твой большой, говорят, хозяин стал, заменил, значит, папашу достойно, он нашему председателю скажет – тот живо под козырек возьмет. А я маслодельню поставлю, сыроварню заведу, – внучке твоей всегда свеженькое со скидкой будет. Без молочного-то, – он хохотнул, – никто не обойдется!
Альбина слушала его, – и ей хотелось зареветь, и было смешно одновременно.
– Какой-то ты дурак, Семен, а? – выговорила она, когда он умолк. – И хитрый, и дурак, и бесчувственный, как чурбан. Чего ты ко мне приперся? К ним и иди, кто хозяин, а я что?
– Так ведь сын твой, Евгеньевна.
– Что ж, что сын. Я к этому ко всему отношения не имею.
– А к чему имеешь? – быстро спросил Семен.
Альбине было так смешно, что она все же похмыкала.
– Там тебе без интереса, к чему имею. Пожить вот еще надо бы. Уступи мне своей жизни немного, а?
Семен потерялся. Он воспринял ее просьбу всерьез.
– Так как… так у тебя что… Тебе крови надо, что ли?
– Надо, чтоб ты ушел, – изнеможенно сказала Альбина.
Семена выводили под руки сестры, сам он уходить не хотел.
– Пожалеешь, Евгеньевна, – громко говорил он, выворачивая к ней голову, когда его вели к дверям. – Вот если жизнь-то там есть, пожалеешь, что помочь отказалась. Там бы тебе зачлось! Такому пахарю, как я, – святое дело помочь. От святого дела отказалась, пожалеешь!..
Больше никаких неожиданных визитов к ней не было. Муж, принеся в очередной раз банки с морсом, сообщил, что просятся навестить ее Нина с бухгалтершей, – она не дала разрешения. Не нужен ей был никто. Когда с этими банками заскакивал старший сын, он непременно заговаривал о невестке: та, все так же не держа в себе никакой обиды, хотела бы сидельничать около нее, напоминала через него об этой своей готовности. Ну так чего ты, ну что за дурь, я не понимаю, восклицал сын, передавая ей слова невестки. Альбина уклонялась от обсуждения, которое он навязывал ей. Тебе самому к матери лень заехать, спрашивала она, – и он умолкал.
Здесь ей делали все то же самое, что и в онкологической больнице: ставили капельницу, вводили белок, потому что она почти перестала есть, переливали кровь и постоянно кололи чем-то, от чего она большую часть времени находилась в полубодроствовании, полузабытьи, – но, в отличие от онкологической, она теперь не чувствовала каждодневного ухудшения, как было там, она словно бы законсервировалась в своем состоянии и оставалась в нем, не меняясь.
То, что ей не делалось хуже, наполняло ее чувством, присутствия которого в себе она боялась. Она боялась его безумно, мистически страшилась его, и все же оно оказывалось в ней сильнее всех прочих. То было чувство словно бы счастья. А может быть, и просто счастья. Как бы она ни жила – она жила, дни ее продолжались, и она по-прежнему окружала Его своим полем! Она согласна была жить с этим гложущим, пекущим огнем внутри, в этом полузабытьи на кровати, она согласна была жить хоть как, – лишь бы жить!