Теперь же прямо в окне у Рябкова размещались столбы с веревками, на которых развешивалось белье. Великоватое для комнаты немытое окно все время полнилось надутым шевелением в такт приподымающейся занавеске – стремлением увеличиться и выпятить застиранные пятна, отчего Рябкову становилось трудно дышать. За столбами торчал дровяной сарай, за годы созерцания его Рябковым отцветший в отрешенный серый цвет и рассохшийся вдоль и поперек, что соответствовало происходившему в комнате; здоровенный сарай не влезал в окно, все время хотелось лечь на подоконник и перегнуться, чтобы увидеть дальний, самый резкий край его неровной крыши, откуда, угловато пожав плечами, взлетала ворона. Казалось, что этот пейзаж более самого хозяина влиял на обстановку его жилища. Внутри у Рябкова имелся некрашеный шкаф, похожий на деревенский туалет, кровать, похожая на все кровати неимущих, что усугублялось ее однотипностью с полутора сотнями коек на обоих общежитских этажах; имелась куча посылочных ящиков и драпировочных тряпок, на них Рябков ставил натюрморты, выпрашивая и воруя разные волнующие предметы, которые, будучи отработаны, большей частью валялись за дверью подле щербатого веника, любившего по ночам, прочертив по стене дугу, хорошенько треснуться об пол.
Сами работы Рябкова, тяжелые, как половики, грудились за шкафом и висели по стенам на гвоздях, так что взгляд невольно искал в одной продолжение другой, требовал общей составной картины, выходившей, несмотря на статику написанных вещей, картиной разрушения, опасного крена. То, что предметы, вылепленные длинными хвостатыми мазками, равнодушные, но словно бы линючие, заполнявшие своими рефлексами как можно большее пространство работы,– то, что эти предметы еще и продолжали существовать в действительности, вызывало у гостей Рябкова настоящий шок. В особенности одна чугунная пепельница, присутствовавшая почти везде и разными способами боровшаяся со своею плоской природой, казалась отвратительна – такая маленькая и
Женщины, изредка ходившие к Рябкову,– все больше интеллигентные, старше его годами, с мыльной бледностью и длинными морщинами вокруг беспокойных глаз,– старались не оставлять в его комнате буквально ничего своего, непременно уносили тюбики, шпильки, расчески с золотой паутиной волос, даже окурки с помадой перед уходом вытряхивали в мусор, словно боялись, что за ними следит милиция. Пока подруга в задранном, будто на стиральной доске, истерзанном бельишке еще оставалась в кровати Рябкова – в яме на одного, откуда хозяину сразу приходилось вылезать на холод, на ледяные половицы,– пока она еще лежала, затуманенная, возле своего пустого платья, брошенного на табуретку, в ее реальность верилось, и Сергей Сергеич, пусть озябший, не вполне удовлетворенный, был не один. Когда же подруга, одетая криво, будто вешалка в шкафу, выкрадывалась в коридор, все становилось так, будто она не приходила вообще, и Рябков сидел на заправленной кровати, точно покойник на своей могиле, пронзая взглядом пустые оконные стекла, цедившие, как марля, мутный свет несчастливого дня.