Поезд катил на Восток, в Оренбургские степи; Санёк часто слышал от женщин слово “Чкалов” — это был город, но он знал и летчика Чкалова, который летал на самолете с длинными красными крыльями, и папа был летчиком и тоже летал на самолете, и даже катал Санька в открытой кабине, и Санёк помнил клубящиеся облака.
По пути обязательно что-то происходило: почти на каждой станции поступали все новые и новые ребята, в вагоне становилось все теснее. Однажды появился грязный, как голенище сапога, большой мальчик, как говорили — беспризорник; на его голове красовалась грязная кепка с отрезанным козырьком. Он скалил зубы, говорил нехорошие слова и зачем-то хлопнул Санька по затылку. Протянул руку к Фае, но вяловатый и бледнолицый Витя вцепился зубами в руку хулигана.
— Ну, ну, хорош! Пусти! — миролюбиво сказал беспризорник, получивший неожиданный отпор и, как и положено беспризорнику и хулигану, ловко забрался на самую верхнюю, багажную полку, куда никто не осмеливался забираться. Оттуда он плевал на проходящих.
Там он и скрывался, пока военные женщины не принимались разносить кашу в алюминиевых мисках.
Однажды выхватил тарелку у мальчика с острым затылком и сказал:
— Пикнешь — зарежу!
И при этом провел пальцем себя по горлу.
Мальчик ничего не понял, кроме того, что его лишили обеда, и заревел.
И вдруг, когда хулиган забирался с чужой кашей на верхнюю полку, военная женщина резко закрыла дверь и прищемила ему руку — брызнула кровь, миска упала, и гроза вагона так заревел, что все испуганно замолчали. Хулиган, по обыкновению блатных, которые не привыкли никогда и ни в чем сдерживаться, выл, матерился, приговаривал: “ай-яй-яй!”, — качал руку, как куклу, а мальчик с острым затылком тоже ревел и показывал на миску с опрокинутой на грязный пол кашей.
Это происшествие утихомирило хулигана, хотя Санёк опасался за жизнь мальчика с острым затылком, которого грозились зарезать.
Сквозь сон Санёк слышал разговоры военных женщин:
— Четырнадцать человек... Раз, два, три... Поскорее — поезд стоит три минуты... Нет, нет, именно четырнадцать...
Он куда-то шел с закрытыми глазами, на что-то натыкался, его поднимали под мышки, куда-то переставляли. И вдруг он очутился не в душном вагоне, а на улице. Поезд лязгнул сцепками и тронулся, сквозь ресницы было видно, как промелькнули освещенные окна, и наступила удивительная тишина, и за железнодорожным полотном зацыкали кузнечики, а где-то вдали запели лягушки.
И как хорошо было дышать воздухом и этой ароматной ночью. Сияли звезды, в небо тянулись огромные, белеющие в свете луны деревья — никогда он не видел таких больших деревьев. Но как хочется пить: он со вчерашнего дня хотел пить, но бачок с кружкой на цепи был пуст.
— Дайте пить, — попросил он у женщины, едва различимой в сумраке.
— Постройтесь, постройтесь! — говорила она в ответ. Это была не военная, а самая обыкновенная женщина.
— Где мы? — спросил Санёк у Вити.
— Куда-то приехали, — заметил тот солидно.
Небо процарапала падающая звезда, оставив дымный след. Такое небо было, когда Санёк плыл на катере с папой и мамой.
— Хочу пить, — повторил он.
— Пописай, — разрешила женщина, не расслышав. Санёк подумал, что она так шутит.
— Я пить хочу.
— А-а, потерпи.
Ребята шли по едва различимой под луной тропе к поселку, который издали походил на мебель в серых чехлах. И ни одного огонька. Впрочем, небо за домами стало светлеть и наливаться краснотой.
Санёк подумал, что если увидит лужу, то напьется из лужи. Но и луж нигде не было.
Санёк глядел по сторонам — не блеснет ли лужа.
Ему казалось, что он сейчас умрет от жажды.
Спросил воспитательницу, нет ли где-нибудь лужи или прудика.
— Зачем тебе лужа?
— Напиться.
— Терпи, казак, атаманом будешь.
Санёк не понял, что она имеет в виду. Причем тут коза? Что такое “катамана”, которой будет коза, если не будет пить?
Он вообще не все понимал, а кое-чего не мог и знать. Он не знал, например, что отца после разгрома фашистов под Курском отозвали из действующей армии и направили по старому месту службы в научный институт Гражданского воздушного флота, как одного из немногих специалистов по применению авиации в сельском хозяйстве. Он вернулся в Москву и не узнал родной хаты, то есть родного барака: жители были куда-то переселены, перегородки между помещениями разобраны, и там разместилась воинская часть войск НКВД.
Вещи куда-то исчезли, но где-то наверняка был список товарищей, разобравших диван, кровать, шифоньер, этажерку, книги. Но Степану Григорьевичу было не до вещей, так как деть их было некуда — он думал об исчезнувшей жене и шестилетнем сыне.
Он стоял перед бараком, где размещались военнослужащие НКВД, и из его глаз катились слезы. Проходящие мимо энкавэдэшники отдавали честь, но никто не осмеливался обратиться к офицеру. Солдаты с простоватыми, ничего не понимающими лицами представлялись Степану Григорьевичу врагами, которые погубили его семью и ограбили, чтоб поселиться в его доме. И дом-то доброго слова не стоил: барак, времянка.