Он отвернулся к окошку, смотрел на пролетающие мимо голые березовые рощи и не то чтобы думал о Наде и о том необратимом, что с ней случилось, а как бы тоскливо ныл обрывочными какими-то воспоминаниями о ней, и нежные и трогательные ощущения, которые он испытывал рядом с ней
…Тогда в их самый первый вечер, на чьем-то дне рождения, среди застольной разноголосицы, он, усаженный рядом с Надей — как жених с невестой — наклонился к ней и сказал: — Ты знаешь, чего я сейчас больше всего боюсь? Что сейчас меня начнут спрашивать: «Как там Москва?»
Она вмиг смутилась.
— А я тоже… тоже ужасно хочу: «Как там Москва?» Как там метро? Помнишь, как мы ездили по кольцевой?
И ДэПроклов поразился: «Господи! Вот что она еще помнит, оказывается!»
…как той весной, на удивление ненастной, страшно затянувшейся, когда по улицам бродить было невмочь — и из-за скопищ рыхлого грязного снега на мостовых и из-за въедливого ветра вдоль улиц — деваться было некуда, а расставаться почему-то невмоготу скучно, — так вот, той весной единственным их пристанищем было метро, и весь их роман, этот едва проклюнувшийся бледный немощный росточек, так ничем и не продлившийся бедняцкий их роман, он так весь и прошел в гулком теплом грохочущем подземелий, в обрамлении лампочных цепочек, дробно вьющихся во мраке по стенам тоннеля, в пневматическом шипе и стуке то и дело открывающихся-закрывающихся дверей, в вечном окружении народа, то битком в вагон набивающегося, то вдруг суетливо и спешно изливающегося наружу, в мелькании тьмы, света, тьмы, в ликующих крещендо пылких победоносных ускорений и тотчас же, как занудный закон, следующих за ними торможений, от которых враз становилось на душе и тягомотно и скучно… «Белорусская. Следующая — Краснопресненская»…
О чем-то они говорили тогда? Наверное, говорили. Сейчас уже и не вспомнить. Сейчас-то ему казалось, что они просто всегда сидели рядом друг с другом и всегда молча. И им было хорошо это: сидеть рядом друг с другом — молча.
— Слушай, — сказал он тогда, во время застолья. — Слушай! Я же ведь ни разу так и не поцеловал тебя!
— Это казалось тогда так важно… — согласилась она грустно. — Какие мы были!.. — Она помолчала, усиливаясь сказать. — Хорошие… бедные… бездомные… бедные… хорошие…
Они тогда, за тем камчатским столом, согласно и с одинаковым оттенком легкой враждебности миновали памятью, вынесли как бы за скобки, того, третьего, который хоть и отсутствовал, но именно отсутствием своим портил им всю обедню. Тогда, в Москве, ДэПроклов и в глаза его, кажется, ни разу не видел, хотя были они с одного факультета. Из Надиных неохотных рассказов знал, что мнит себя поэтом, вроде Окуджавы, играет на гитаре. В ту зиму он — ко всеобщему восхищению однокурсников — взял академический отпуск и отправился простым рыбаком на океанском сейнере, дабы изучить в океана жизнь и создать что-нибудь небывало литературное.
ДэПроклова уже и тогда отчетливо мутило от явной туфты, от дешевого снобизма, каким явственно отдавало это мероприятие — по некоторым намекам и Надя примерно так же к этому относилась — но весь ужас был вот в чем: она
И вот этим-то ДэПроклов и оказался жестоко и коварно повязан по рукам по ногам. Ни он, ни уж тем более Надя — православная душа —
Ну и, конечно же, грянул вскоре вопрос: «Ну, как там Москва?» и общий разговор за столом тут же пошел вдруг в жадный рост — по законам, как бы сказать, буйно и вольно разрастающегося куста: от ветки — ветка, от ростка вопроса — побег ответа и тотчас же, глядь, тянется уже («А кстати…») свеженький, бойко растущий вопросик, на который тоже нужно, хочешь — не хочешь, хоть что-то отвечать.