Дышалось трудно, вполвздоха. Мороз обжигал легкие. У трубачей лопались губы, и кровь прикипала к раскаленным от стужи медным мундштукам.
Траурная мелодия, как мрачная птица, тяжко вздымала крылья. То вдруг взмывала над улицей в горестном вскрике труб, то вновь опускалась к маленькому, обитому красно-черным ситцем грузовичку с откинутыми бортами, на котором тесно, поперек движения, лежали три дощатых гроба с фуражками на крышках.
Туляк шел в толпе за грузовиком.
В нем не было скорби. Напротив — и звуки траурной музыки, так терзавшей душу, и этот странный, страшный город вокруг, одичалый, безлюдный, весь в дремучих завалах закаменелого снега, и этот мрачный огромный мороз — все это непонятным образом претворялось в нем в торжественную нервную дрожь.
Восторженная погибельная отвага билась в нем и — звонкое, отчетливое чувство —
С кладбища он возвращался вместе со Шмельковым. Старик был подавлен. Суетливо шаркал галошами, опасаясь раскатов. Сердито и рассеянно слушал рассказ Туляка о московских делах.
На одном из углов он вдруг остановился и на полуслове прервал Туляка:
— Простите. Мне срочно нужно домой… — и пошел прочь, даже не попрощавшись.
Туляк смотрел ему вслед, на его совсем уже стариковскую, мелкую походочку… «А ведь он скоро умрет…» — просто подумал Туляк и, вдруг смутившись жестокостью своего нечаянного вывода, тоже заторопился по улице.
…А Вячеслав Донатович спешил домой. Теперь ему постоянно казалось, что в его отсутствие (как и было условлено тогда, по телефону) пришла Лиза. Но Лиза не приходила.
Не было ее и сегодня.
Не будет ее и завтра.
Она пропала, как пропадали в тот страшный год тысячи людей на Руси, — безмолвно и бесследно, подобно камню, канувшему в густую черную воду.
Приговор исполнительного комитета
Клетчатый пальтишко распахнул, волглые портянки по печке развесил, откинулся на венском скрипучем стульчике — от наслаждения чуть не застонал: «Тепло-о!»
Тепло. И щами разит духовито. Ходики постукивают славно — тики-так, тики-так. Не уснуть бы только во тьме этой благостной.
Позвал шепотом: «Лексеич! А, Лексеич!» Из-за занавески, словно бы в ответ, густо заклекотала дворницкая глотка. Спал Лексеич. А то бы в картишки сыграли. Жаль.
А ноги-то, ноженьки, а костылики-ходики — так и стонут, так и мозжат! Поводил сегодня Олсуфий-злодей… Записать бы надо, пока в памяти не остыло, да чересчур уж лень.
Все ж собрался с силами. Лампочку чуть открутил. Часто слюня карандаш и впадая в глубокомыслие, принялся выписывать буковки на замурзанном клочке.
Начертал:
Уговор, видно, был. Аккурат в полдень на Екатерининском мостике курсистка к нему подходит. Стриженая, драная, глазки дерзкие, Олсуфию, по всему видать, не знакомая. «Здрасте». «Здрасте». «Это вы?» «Это я». Сверток взяла, поплыла — лебедь белая, туфли заплатанные… А он прямоходом на Васильевский. Девятая линия. Известное место. Коммуна у них там. Вольфа, что ли?..
И он с великим тщанием вывел, чтобы не запамятовать: «
…Чуть не околел там от холода, за сараюшкой прыгая. Сидел Олсуфий-подлец до восьми часов! Одно спасло — исхитрился в трактир отлучиться, стаканчик перекубырить и горячей колбаски — фунт. Вернулся, на крышу сарая полез, не убег ли? Не убег. Сидят вокруг самовара, глаголи свои разглагольствуют, зря и торопился, тьфу!
Олсуфий, конечно, в уголке. Бирюк он у них. Другой студент — любо-дорого! — разрумянится, волосья по плечам! «Справедливая слобода, господа! Конституция! Тираны!» Бери его, как ту колбасу, горяченького — не ошибешься. А Олсуфий норовит молчком. Будто присматривается. Будто из чужих краев приехал.
Ушел, правда, раньше многих. Журнальчик, в трубку свернутый, понес. Крамола, не иначе…
И на листочке появилось еще одно кривоватенькое слово:
И все ведь норовит пешком, враждебный человек! Иной раз оно совсем не вредно, ежели — пешком. Казенная полтина, которая на извозчика полагается, карману не в тягость. Ну так ведь он молодой, здоровенный, в тепле сидел, чаи до седьмого пота гонял, а ты — на морозе цельный день с ноги на ногу околачиваешься.
Один лишь раз остановился. Под фонарем. Журнальчик извлек, коротенько почитал чего-то, снова пошел.
А ходит — как кошка в незнакомом месте. Словно и земле не доверяет. Словно и к ней присматривается… Главное дело, что и не приноровишься к такой ходьбе. То ли по делу человек идет, то ли назад повернуть собирается. Вот и выходит, что вроде спокойный достался студент — и домосед и не торопыга! — а притомился с ним, страсть! Никакого спокойствия нету!