Увидел тут Коломийцев и еще нечто, повергшее его в нерешительное раздумье. У подъезда бердниковских меблирашек, увидел, стоит извозчик. Ну стоит и стоит, чего ему?.. Остановился под фонарем упряжь поправить, вот и стоит. Куда ж тут торопиться? В такую ночь легче явленное чудо увидеть, чем седока найти… Но потом вдруг засомневался Серафим: ждет он!
Ворвался в дворницкую, припал к окну. Плоховато было видно, не сразу и разглядел. А когда разглядел, стал потихоньку от смеха скисать — вот те и начальство! Писаришка-букашка Мясоедов. У притолоки стоит. С Олсуфием-скубентом беседует.
Потом-то уж не до смеха стало. Стряслось у них что-то там. Взвился Олсуфьев! На миг все померкло от метнувшегося пламени свечи. А потом — вот что вроде бы разглядел Коломийцев… Потом отшвыривает старичка, шинелку с гвоздя — дерг! Начинает рукава искать, от волнения путается. Ну, тут уж такой ветер поднимается в комнатенке, что одно лишь мельтешение теней…
Батюшки, ахнул тут Серафим, он ведь
Ужас и суета воцарились в голосе его. Убегать решил поднадзорный!
А потом — не торопясь, ослепительно — проплыло вдруг предчувствие: быть, ой быть этой ночке особенной для твоей, Серафимушка, филерской судьбы! Ей-богу, быть!
И совсем не в себе стал человек. Пальтишко расстегнул, застегнул, опять распахнул. Револьвер извлек, для чего-то в дуло заглянул. Задержу, приведу, ай да сверчок! Вот те, скажу, и сверчок. Дрожь вдруг напала — нехорошая, игроцкая, жадная. Руки тряслись. Как бы не упустить случай-то?.. А — приказ? Ни на шаг, говорил. А сам во флигелечке заперся, харя сытая, шуба на лисах, папиросточки ароматные! А ежели убежит? А
Одна половина души рвалась, как гончая — взять след, вцепиться, не отпускать. Другая же — как дворняга на привязи — вдруг принималась смиренно скулить, не смея ослушаться команды.
Убегает ведь! Выскочил в подворотню. Таясь раскурил сигарку.
В башке разгоряченной бубнило:
— Господи, подскажи!
Вдруг стал приплясывать — как ребенок по малой нужде — изнывал от сомнений. То совсем было выскакивал на улицу, то пугливо прядал назад.
— Ведь уезжает же, Господи! Вот уже и в санки залазит!
Пальто распахнуто. Башлык на глаза наехал. Сигаркой пыхтел уже в открытую.
— Видишь же, Господи! Подскажи!
Сани рванули от подъезда. Не помня себя от ужаса и отчаяния, рванулся вслед им и он. Будто бы закричал даже…
Возница оглянулся. Заячий треух промелькнул в фонарном свете, рожа сковородкой. Это ж — спаси и помилуй! — Феоктистов Иван! Тоже рублевый…
Будто под коленки подсекли Серафима. Стыдно сделалось и тошно. Ой, стар стал! Хорошо хоть до стрельбы не додумался.
…Но ему-то, конечно, вовсе смеяться не хотелось. Выть хотелось — тихонечко этак, чтоб и народ не обеспокоить, и душу отвести.
Ванька-то, Ванька! И года не служит, проныра, а уж к секретным аудиенциям приставлен. А ты? Примерещилось от старости черт-те чего, а уж взыграл-то, а вскипятился — чисто жеребчик, тьфу!
Повернулся, побрел, увязая в сугробах, в подворотню свою. А ноги все дрожали. Потом услышал — снег потек сквозь дырку в сапоге, стало и вовсе уныло. Подумал сдуру: «Помру я скоро…» А потом: «Ну и пусть…»
—
—
—