Роланд прошел к хижине своего учителя и пинком распахнул дверь. Та со стуком отлетела, ударилась о простую грубую штукатурку стены и отскочила обратно.
Ему еще не доводилось бывать здесь. Вход открывался в аскетически простую кухню, прохладную, небеленую. Стол. Два стула с прямыми спинками. Два шкафа со множеством дверок и ящиков. На полу — выцветший линолеум; черные дорожки тянутся от вделанного в пол ледника к столу и к высокой разделочной стойке, где висят ножи.
Вот оно, уединенное прибежище государственного мужа. Последний оплот сгинувшей трезвости не знающего удержу полночного гуляки — мальчишек трех поколений дарил он суровой, без сантиментов, любовью, а кое из кого даже сделал стрелков.
— Корт!
Роланд пнул стол. Пролетев через кухню, тот врезался в разделочную стойку. Висевшие на специальной доске ножи посыпались со стены и легли сверкающими бирюльками.
В другой комнате послышалось неясное шевеление, кто-то полусонно откашлялся. Мальчик не входил, зная, что это притворство, что Корт в соседней комнате проснулся сразу же и сейчас, блестя единственным глазом, стоит у двери, поджидая незваного гостя, чтобы сломать опрометчивому визитеру шею.
— Корт! Ты мне потребен, смерд!
Теперь мальчик говорил Высоким Слогом, и Корт широко распахнул дверь. Он был в одних трусах из тонкой ткани — приземистый мужик с ногами колесом, от темени до пят изрытый шрамами, сплошь покрытый жгутами мышц. Выпирал круглый живот. Мальчик по собственному опыту знал, что это — упругая сталь. Под лысым, испещренным вмятинами, шишковатым черепом сердито сверкал единственный зрячий глаз.
Мальчик церемонно отсалютовал.
— Довольно ты учил меня, смерд. Сегодня я дам тебе урок.
— Ты поспешил, плаксивое отродье, — небрежно ответил Корт, однако тоже Высоким Слогом. — По моему сужденью, на пять лет. Я спрошу лишь единожды. Отступишься?
Мальчик только улыбнулся все той же страшной, неприятной улыбкой. Для Корта, двунадесять раз видавшего улыбки под алыми небесами залитых кровью полей чести и бесчестья, такого ответа было довольно — возможно, иному он бы не поверил.
— Увы, — рассеянно произнес учитель. — Ты был самым многообещающим моим учеником… что скрывать, лучшим за четверть века. Печально будет увидеть тебя сломленным, зашедшим в тупик. Впрочем, мир сдвинулся с места. Черные дни уже в седле.
Мальчик опять ничего не сказал (потребуйся сейчас сколько-нибудь вразумительное объяснение, он не сумел бы его дать), но жуткая улыбка впервые немного смягчилась.
— Но все ж, — угрюмо проговорил Корт, — кровное родство есть кровное родство, творятся на западе бунты и колдовство или нет. Я твой раб, отрок. Признаю тебя господином и всем сердцем покоряюсь, пусть даже в первый и последний раз.
И Корт, который потчевал Роланда тумаками, зуботычинами, пинками, избивал в кровь, бранил, осмеивал и обзывал «сущим сифилисом», опустился на одно колено и склонил голову.
Мальчик с удивлением коснулся загрубелой, уязвимой плоти его шеи.
— Поднимись, смерд. В любви.
Корт медленно встал — возможно, бесстрастная маска крупных черт скрывала обиду.
— Пустая трата сил. Отступись, отрок. Я нарушаю собственный зарок. Отступись и жди!
Мальчик ничего не сказал.
— Куда как славно. — Тон Корта стал сухим и деловитым. — Час сроку. Оружие по твоему выбору.
— Ты принесешь свой посох?
— Как всегда.
— Многих ли посохов тебя уже лишили, Корт? — Это было равносильно тому, чтобы спросить, сколько мальчиков, вступив на квадратный двор за Большим Залом, вернулось новоиспеченными стрелками.
— Сегодня и одного не лишат, — медленно промолвил Корт. — Сожалею. Расплата для излишне нетерпеливого и для недостойного одна. Разве не можешь ты повременить?
Мальчик вспомнил, как стоял над ним Мартен, высокий, точно горы.
— Нет.
— Прекрасно. Какое оружие ты изберешь?
Мальчик ничего не сказал.
Улыбка Корта обнажила неровный ободок зубов.
— Довольно мудро для начала. Через час. Понимаешь ли ты, что по всей вероятности не увидишь более ни прочих, ни отца, ни сего замка?
— Мне ведомо, что значит изгнание, — тихо сказал мальчик.
— Ступай же.
Мальчик ушел, не оглядываясь.
В промозглом подвале под овином царила обманчивая прохлада и пахло паутиной и грунтовыми водами. Освещенный вездесущим солнцем, он не впитал ни капли дневной жары. Здесь мальчик держал своего сокола, и птице, кажется, было довольно удобно.
Давид состарился и больше уже не охотился в небе. За три года его оперение утратило сияющую звериную яркость, но глаза по-прежнему оставались такими же неподвижными и пронзительными, как всегда. Говорили, будто с соколом нельзя подружиться — разве что ты и сам сокол, временный гость на земле, одинокий, не имеющий друзей и не нуждающийся в них. Сокол не платит нравственности никакой монетой.
Теперь сокол Давид был стар. Мальчик надеялся (или для того, чтобы надеяться, ему недоставало воображения? Возможно, он просто знал?), что сам он — молодой сокол.
— Хэй, — негромко позвал он и протянул руку к насесту, от которого тянулась привязь.